Новая литература Кыргызстана

Кыргызстандын жаңы адабияты

Посвящается памяти Чынгыза Торекуловича Айтматова
Крупнейшая электронная библиотека произведений отечественных авторов
Представлены произведения, созданные за годы независимости

Главная / Художественная проза, Малая проза (рассказы, новеллы, очерки, эссе) / — в том числе по жанрам, Драматические / Союз писателей рекомендует
© Омуркулов К., 1987. Все права защищены
Произведение публикуется с разрешения автора
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 15 июня 2010 года

Кадыркул ОМУРКУЛОВ

Гнездо жаворонка

Жаворонок – птица особая. Потому что только ей известен секрет травы бессмертия – мёёр-чёп, и только жаворонок может принести эту траву в клюве человеку – естественно, не всякому, а тому, кто не обижал птиц и зверей. Подумайте, прежде чем сделать зло живому… Рассказ из сборника «Стон ледника». 

Публикуется по книге: Омуркулов Кадыр. Стон ледника: Публицистика и проза. – Б.: Шуру, 2004. – 264 стр.

УДК 82/821
    ББК 84 Ки 7-4 0-57
    О-57
    ISBN 9967-22-320-0
    О 4702300100-04

 

В сентябре Адамкул возвращался домой из Финляндии. Десять дней, проведенных в этой стране, пролетели как одно мгновение, словно в огромном планетарии продемонстрировали смену дней и ночей вперемешку с кадрами из фильмов кинопутешествий.

Все эти дни рядом с ним был добрый гид, журналист местной газеты города Тампере, великан Элиэль, который больше походил на капитана дальнего плавания со своей окладистой густой рыжей бородой. При встрече с ним Адамкулу подумалось, что этой крепкой руке сподручнее держать топор, чем остро отточенный карандаш, казавшийся соломинкой в его огромных пальцах, желтых от табака.

С утра Элиэль повез Адамкула на своем светло-зеленом «шевроле» по живописным морским побережьям и вовремя доставил в аэропорт Хельсинки. По метеоусловиям Москва задерживала рейс, и Адамкулу стоило большого труда уговорить добродушного хозяина ехать к себе, не дожидаясь вылета.

И сейчас, сидя в укромном углу зала и наблюдая сквозь стекла, вправленные в тускло поблескивающие металлические рамы, за прилетающими и отлетающими лайнерами, он перебирал в памяти события дней, ставших уже вчерашними, раскручивал свитки сотен километров по равнинам, нагорьям, морским побережьям, вспоминал доверительные беседы, острые диспуты, шумные застолья — все, что теперь в воспоминаниях будет отмечено одним осязаемым понятием — северная страна Финляндия.

«Не все увиденное остается в памяти надолго, а лишь отмеченное чувством, оно становится частицей твоего существа, — размышлял Адамкул, разворачивая журнал, который взял с собой, чтобы почитать в самолете, — и, пожалуй, только ради этого и стоит покидать свое гнездо, чтобы побывать в иной стране. Трудно сейчас сказать, что надолго, на многие годы останется в памяти от этой поездки. Наверное, море, увиденное с крутого скалистого обрыва, где гнездились чайки, белой молнией вспарывающие холодную синеву морской волны. Наверное, весельчак Элиэль и его старая мать с грустными голубыми глазами.

Она родилась в окруженном соснами небольшом селении рядом с Тампере и всегда и поныне живет там в сосновой тиши. Говорят, она не улыбалась с тех пор, как погиб ее муж в последней мировой войне».

Он запомнит тихий вечер под вековыми платанами, поблескивающими стволами в лунную ночь, как черепаший панцирь, запомнит слова Элиэля, сказанные с такой пронзительной сыновней печалью, что Адамкул не мог не ощутить всю глубину этого чувства.

— Нет повести печальнее в мире, — сказал тогда Элиэль, — чем повесть о погасшей улыбке матери. Это ведь не должно повториться после нас...

Элиэль просил его рассказать о себе, о своей матери. Да разве расскажешь все о матери за одну, пусть и долгую, ночь?

Мать... Бесконечен, безбрежен эпос о матери. Воспоминания о ней нахлынули теплой, щемящей душу волной. Исчезли посторонние звуки большого аэропорта, и Адамкул словно воочию увидел свою еще не очень старую, но рано поседевшую мать. Как она там, душа неуемная, ждет, наверное, не дождется сына с дальней дороги, тревожится материнское сердце, и сон ее, обычно такой чуткий и недолгий, стал еще короче и беспокойнее. Как ни пытался Адамкул убедить ее, что дальняя дорога по нашим временам — это не те путешествия, что были раньше, что нет прежних тягостей и страхов путника, и сегодня побывать в иной стране — что перевалить соседний хребет, что дальняя дорога — это его, Адамкула, обычная работа,— нет, все равно не убедил мать, не успокоил раз и навсегда. И всякий раз, когда ему предстояла командировка, долгая или короткая, она просила его приехать в аил, попрощаться на дорогу и получить ее благословение. Она подносила ему пиалу молока или айрана и, пока он пил, напутствовала добрым словом:

— Молоко свято — это благо, да сулит оно тебе удачную дорогу, легкую ношу, ясное чело...

И хотя все это стало буднично и привычно, Адамкул с каким-то особым душевным волнением воспринимал этот нехитрый материнский ритуал, и, если иногда случалось уехать, не попрощавшись с ней, он ощущал потом чувство досады, как если бы прошел мимо родника, не утолив жажды.

Наверное, сидит сейчас мать у очага, где в большом казане варит молоко, а в горячие угли положила свежие початки кукурузы, выбранные ею в огороде для внука, чтобы не молочными были зерна, а затвердевшими. Поджарит она их на углях, каждое зернышко будет похрустывать на зубах, выпростает из жаркого очага и, прихватив кычкач-щипцами, повозит по влажной густой траве, положив их на тутовые листья, будет ждать, когда проснется внук. И, конечно же, мать уже несколько дней говорит домочадцам, что подергивает веко ее левого глаза, левого — значит, к радости, значит, недолго осталось ждать уехавшего сына.

«Путник, вышедший в дальнюю дорогу, через сорок шагов от своего дома становится смиренным»,— говорили в давние времена у киргизов. Для старой матери сын в дороге — это смиренный путник. Наверное, так оно и было в старину. Выйдя в дорогу, ты становился чужим для встречных, хотя попадалось в пути немало добрых людей. Но в чужом доме или на чужом стойбище вряд ли надо было показывать свой норов. Да и кроме того, многие другие заботы появлялись у путника: чтобы конь под седоком не умаялся, не издох, чтобы не заплутать в ночи в диких горах, чтобы погода была благосклонна... «И все же, оказывается, кое в чем старая присказка сохранила свой смысл и сегодня», — усмехнулся Адамкул, думая о погоде и задержанном рейсе. Наверное, в Москве зарядил тот самый сентябрьский дождь, дождь подмосковного бабьего лета с низким стелющимся туманом, с теплом еще не остывшей земли, долгий дождь, который так нравился Адамкулу, студенту университета. Он мог часами сидеть у окна деревянной избы в Малаховке, где они с приятелем-однокурсником, эстонцем, что был родом с Алтая, снимали комнату, сидеть и глядеть сквозь пелену тумана и дождя на лесную поляну, на копны сена и редкие избушки, которые кротко и доверчиво, по-сестрински родственно жались одна к другой, теснились, словно уступая дорогу на односледной тропе шествующим великанам, каменным и кирпичным многоэтажным зданиям, уже наступающим на их зеленый подол. Нравился этот дождь, долгий во времени и пространстве. Горцы-киргизы называют у себя это многодневное благоненастье белым дождем. Щемящую грусть навевал подмосковный белый дождь. В такие дни, казалось, притихала многолюдная Москва, огромная столица, современный город, в котором, как представлялось тогда Адамкулу, попавшему сюда прямо из горного аила, люди ходили и жили, обгоняя друг друга. В такие дни стихала обычная будничная коловерть и суета, и обычно вездесущий горожанин, в представлении того же деревенского парня сторукий и стоногий, становился в дни белых дождей самим собой — благосклонная природа словно давала ему передохнуть, поостыть, отвлечься от множества дел и соблазнов, заглянуть в себя, в свою душу и найти там рой мыслей и чувств, грусть, печаль и тоску по самому себе, что в обычной череде не дается в руки, ускользает, уходит с первым вздохом пробуждения, ибо в это мгновение он уже ощущает что-то щекотное под мышкой, под лопатками, под ребрами — это прорастают те самые крылья, сотни рук и ног, которые ему так понадобятся в этот светлеющий за окном долгий, счастливый, неуемный, влекущий, суетливо-содержательный день. Так что напрасно хмурится горожанин на белый дождь — он приносит неприятности лишь путнику, желающему лететь самолетом,— размышлял Адамкул в полудреме.

Был уже полдень, до рейса оставалось еще два часа, и Адамкул отправился к буфетной стойке, чтобы перекусить, выпить чашку кофе.

В небольшой очереди стояло несколько мужчин, за столиками, в основном, сидели тоже они. «Да, что бы там ни говорила статистика, а летающих мужчин больше, чем женщин, небо еще принадлежит нам», — шутливо рассуждал Адамкул. Он видел, как за ближайшими столами разливали пиво по стаканам — оно было прозрачным и пенилось у ободков тонкого стекла, и Адамкул почувствовал во рту прохладный ячменный привкус напитка и запах спелого абрикоса. К пиву предлагались солоноватые хрустящие сухари-соломинки, но он взял еще бутерброд и сосиски — так разыгрался аппетит, и к тому же не было известно, полетит ли самолет в назначенное время.

Прислушиваясь к незнакомой речи и поглядывая на сидящих за соседним столом, Адамкул отмечал про себя, что все они, несмотря на возраст и различие во внешности, чем-то похожи друг на друга — открытостью, манерой говорить, перекатывая в горле слова с двойными гласными и согласными, широко улыбаясь и умея слушать, как слушает Элиэль. Они все были похожи на Элиэля. И Адамкул вновь вспомнил великана, добродушного говоруна и философа. В селеним у родного дома, где теперь живет его мать, отец посадил сосну в честь Элиэля, когда тот народился на свет. Счастливый отец обещал жене и приятелям, что в его саду будет шуметь сосновый бор — столько у него будет детей. Но сосна осталась одинокой, и ей суждеждено было стать на долгие годы молчаливой собеседницей Элиэля.

— Если бы не сосна, я, наверное, не так бы чувствовал свое одиночество. Она всегда в моем сознании, — признался Элиэль в ту ночь, когда они с Адамкулом не сомкнули глаз.— Я даже хотел ее срубить, но удержался, пожалел мать. Недавно я посадил рядом два сосновых саженца, вот, погляди, они еще совсем нежные и робкие. Это саженцы в честь моих детей. Хотелось бы исполнить желание отца...

«Сколько в мире сходных судеб, сходных страданий, сколько горя, связанного с войной», — подумал тогда Адамкул, вспоминая о своем отце. Он ушел на фронт, когда мать носила еще в себе будущего сына. Он не видел отца в лицо, не знал живого, не знает мертвого, потому что не осталось от него ни одной фотографии: в горных аилах в те военные годы это еще не было привычно — снимались лишь для паспорта. Был у отца этот снимок для документа, но когда кончилась война, попросили его из сельсовета, чтобы увеличить и вывесить вместе с другими снимками солдат, погибших на фронте. Там он и затерялся. Отец погиб, не зная, что у него родится сын. Сын родился, когда уже погиб отец.

Однажды, еще совсем ребенком, Адамкул спросил у матери, на кого был похож отец, чтобы как-то представить его образ.

— На тебя, — сказала она и крепко обняла и прижала к себе сына, и по щекам Адамкула потекли горячие слезы матери.

Сын долго смотрел в зеркало, но не мог представить себя своим отцом. С этого дня эта невозможность представить своего отца стала неизбывной болью маленького Адамкула.

Судьба сулила Адамкулу и его сверстникам суровое детство. Только годы говорили об их детстве, а жизнь повседневная была взрослой, мужской. И лишь мать, обрекшая себя на одиночество, великомученица памяти и совести, как могла, старалась вдохнуть тепло в детскую душу, омраченную безотцовщиной. Она всегда была рядом, занимала его словом и житейскими делами. Чтобы полить огород, приходилось делать запруду в реке. Подвернув подол длинного платья, мать входила в реку и, словно не чувствуя ее обжигающих струй, бьющих выше колен, сильными руками ворочала камни. Забранная вода мчалась по арыку через дворы и огороды соседей, и Адамкул с лопатой в руке бежал с ней до дому наперегонки. Мал, казалось, огород, но в дни полива Адамкул падал с ног. Бывало, знойным летом, ожидая, когда спадет жара, они начинали поливать с позднего вечера и до полуночи, при свете луны. И тогда до каждого листика и ветки знакомый сад, знакомые кусты и деревья приобретали для Адамкула необъяснимую таинственность, исчезало чувство обременительной будничной заботы, монотонное журчание воды в бороздах сливалось с успокаивающим далеким верещанием-звоном ночных кузнечиков, вода блестела серебряной паутиной между грядками в траве. Мать не спеша скручивала газетный лоскутик, насыпала махорку, и долго в ночи вспыхивал и затухал огонек ее самокрутки. И не требовалось слов ни матери, ни сыну — в эти минуты они боготворили друг друга.

Когда поспевали хлеба, мать несла заработанные на трудодни мешки с зерном на пригорок. Стелила скатерть или кошму, провеивала на ветру зерно от соринок. И здесь Адамкул чувствовал себя нужным человеком. Он свистел, как мог, в свои редкие щербатые зубы — зазывал ветер. Ветерок накатывал волной, сдувал опавшую кожуру зерен, легкую и воздушную, словно крылышки стрекозиных крыльев. Смеялась мать, не нарадуясь помощнику, а он старался все пуще и пуще.

Ходил Адамкул с матерью и за хворостом, которым запасались на зиму. Шли по тропинке в гору, переваливали за хребет, связывали две вязанки. Сын пристраивался за матерью и шел за ней след в след. С огромной копной хвороста за спиной она была как оживший шалаш из сказки. Никто в аиле не мог так ловко связать и понести копну, как мать, даже мужчины. Один из тех дней остался в памяти Адамкула на всю жизнь, хотя ничего особенного, казалось, тогда не произошло.

Несли они хворост, притомились и сели передохнуть. Мать задремала, прислонясь спиной к вязанке и не выпуская из рук волосяного аркана. Адамкул пошел к редким кустам облепихи, где рядом были заросли ежевики. И в это время из-под его ног выпорхнула вспугнутая птица. Это был жаворонок. Трепеща крыльями, как одинокий лист на сильном ветру, он безмолвно повис в воздухе и стал беспокойно кружиться над самой головой Адамкула. Тот подошел к кустам, чувствуя, чем могла быть встревожена птица, наверное, беспокоилась за своих неоперившихся птенцов. Адамкул знал уже, где обычно вьют себе гнезда жаворонки: не на высоких деревьях, не на крутых скалах, а в укромных местах, у кустов и кустиков, среди лопушиных листьев, среди камней-галечников, лишь о том заботясь, чтобы не видно было гнезда сверху кружащим ястребам и коршунам. Вили они гнезда на виду у людей, каким-то особым инстинктом доверяя человеку, словно зная, что оградит он его беспомощное горластое потомство от всех земных бед и зол. И птица не ошибалась в своем предчувствии человеческого добра. И человек привык видеть в этой птице благого вестника.

Адамкул недолго искал гнездо. Оно было в кустах ширалжина – мяты. Жаворонок свил себе гнездо в глубоком следе от копыта коня. След был оставлен конем после сильных дождей в обмякшей земле, потом просох, затвердел и со всех сторон пророс мягкой шерстью травинок, которые пернатый хозяин гнезда обложил сухими соломинками, мелкими листьями и своими воздушными подкрылышными пушинками. Словно камешки на дне родника, лежали в гнезде рябые яички — Адамкул насчитал их пять и, не в силах сдержать восторга от неожиданной находки, заплясал на месте, запрыгал.

Он принес рябые яички матери. Но она заставила отнести их обратно, чем омрачила радость сына. И пока он нес их, жаворонок отчаянно и безумно трепетал в воздухе, срывался вниз, кружился над головой Адамкула и заливался яростно-молящим щебетом. Ах, как он был беспомощен — потомок древних птиц-великанов, размах крыла которых в былые времена заслонял солнце целым стадам диких козлов и чьи сильные когти разрывали некогда в клочья упругие верблюжьи горбы.

Адамкул был обижен на мать, пока она не успокоила его и не поведала ему об одной тайне. Жаворонок — это необычная птица, волшебная. Он знает великую загадку: где найти мёёр-чёп — траву бессмертия, траву вечной жизни. И он принесет мёёр-чёп тому, кто не трогает птиц, зверей и животных, кто заботится о их потомстве. «Так вот почему мать не дала разорить гнездо жаворонка, — думал Адамкул, подправляя перетягивающую набок вязанку хвороста, — не знал же я того, мать, пойми, не думай обо мне плохо. Мёёр-чёп — трава бессмертия, почему она не досталась отцу? Я получу ее у жаворонка. Нельзя же, чтобы мои дети не знали меня, своего отца. Жаворонок, я же не думал, что ты такой волшебный, не знал...»

В этот день Адамкул не заметил, как дошел до дома, не ныли, как обычно, руки, поясница. В ту ночь он видел во сне жаворонка, с мёёр-чёп в клюве. И не было, кажется, с тех пор дня, чтобь Адамкул не пошел за хворостом — не играть же, не шалить ходил в горы — помогать матери, и всегда сворачивал к кустам ширалжина-мяты, к глубокому копытному следу, к гнезду жаворонка...

Прошло время, вылупились птенцы на свет, и Адамкул видел, как изо дня в день крепнут крылья бывших краснотелых слепунов. И он терпеливо ждал, когда же жаворонок принесет ему в клюве мёёр-чёп. Нет, он не торопил птицу, он готов был ждать еще, но ведь птенцы уже скоро научатся летать, оставят они свое гнездо, и станет оно, как прежде, просто следом копыта коня, прошедшего горной тропой. Размоют след новые дожди и ливни, разлетятся птенцы, улетит жаворонок. Так оно и случилось. Опустело к лету гнездо. Не принес в своем клюве жаворонок мёёр-чёп, видно, не заслужил Адамкул волшебную траву, или не прошла еще у жаворонка обида на него за тот страх, когда у птицы-матери чуть не разорвалось сердце. Адамкул понимал свою невольную вину и решил ждать. Отныне трель жаворонка в поднебесье рождала в нем необъяснимо сладкую тоску. Он чувствовал необычную близость к этой птице, потому что теперь между ними была своя тайна, ожидание волшебства.

И чудо о жаворонке навсегда запало в душу Адамкула так же, как и быль-небылица с охотником Кодо. Он жил в их аиле, и Адамкул хорошо помнит его: маленького роста, без большого пальца левой руки. Рассказывали, что попал он однажды в снежную лавину, понесла его громада вниз по склону, как щепку.

Потерял он сознание, а когда очнулся, то почувствовал рядом в кромешной тьме живое дыхание. Судьбе было угодно, чтобы он остался жив, его забросило в медвежью берлогу. Неизвестно, сколько там пролежал Кодо, два дня или две недели — не мог он этого знать под толщей снега,-то терял сознание, то приходил в себя, но только появился он в аиле через много дней. Не тронула его медведица: или в спячке была глубокой, лень было делать зло безвредному существу, или владел ею материнский инстинкт ко всему живому, одним словом, не пострадал Кодо, выжил, согревая коченеющее тело живым теплом медведицы и двух медвежат.

Живое — разумно, и его назначение дарить жизнь — об этом ведала быль-небылица. Об этом говорила тайна с жаворонком, ожидание волшебства, желание обладать травой бессмертия. Став взрослым, Адамкул понял, что детству свойственно размышлять над вопросами, доступными лишь самым мудрейшим философам. Мёёр-чёп — трава бессмертия и вечности, к чему стремится человечество — один корень у этих понятий. «Надо любить все живое, — говорила мать,— и тогда получишь мёёр-чёп». Это была житейская мудрость, над которой теперь ломают голову, размышляя, как сохранить природу. Она обреталась вместе с молоком матери, с материнским словом, и была, как зерно, оброненное в душу ребенка, пустившее там глубокие и вечные корни.

Вопрос о вечности — и есть вечный вопрос человечества. Трудно сказать, сколько еще Земле предстоит быть колыбелью, когда на ней будет исчерпана жизнь — через десятки тысяч или миллионы лет, — ясно одно: она не бесконечна на этой планете. И сознание человека не приемлет конца жизни, оно ищет ее продолжения. И оно должно найти его во времени и пространстве, в иных мирах. Конец земной жизни — с этим не может, не должна смириться мысль человека. Но раз истощима земля, надо думать о продолжении рода человеческого, о вечности человека, ведь остается не так много времени — каких-нибудь миллион лет в лучшем случае, что в пять тысяч раз меньше возраста Земли. В пять тысяч раз! Значит, предстоящий миллион — это мгновение. Надо сегодня думать о вечности человека. Ведь человек — мёёр-чёп Вселенной, в которой до сих пор не обнаружено признаков разума, и человек может оказаться единственным носителем его. И тогда, если исчезнет человечество, останется бесконечное, бескрайнее, бессмысленное пространство, и у Вселенной, быть может, больше никогда не будет случая, возможности обрести сознание, смысл — никогда. Если не будет существовать разума во Вселенной, не будет человека, кому нужна тогда она, кому нужны бесконечные миры, созвездия, галактики?! Человек одухотворяет Вселенную своим сознанием и разумом. Наверное, из космоса Земля кажется гнездом жаворонка. И человек, как жаворонок, вьет гнездо в следах своего прошлого, в следах давних времен и веков, которые остались в памяти бесчисленных поколений. Если человек отыщет дорогу в иные миры и там совьет себе гнездо — память,— это то, что сохранит его вечность. Он станет вечным, как Вселенная. А для этого нужно время, которого так мало. Единство поиска всего человечества, а не раздоры и войны, — вот что нужно человеку. Война уничтожит его совсем или отбросит на много тысячелетий назад, к дикости, к пещерной жизни, что тоже подобно смерти. Ты согласен со мной, Элиэль? Ты согласен. Мы говорили с тобой об этом до утра, не смыкая глаз. Ты пережил гибель отца так же, как и я. Но в пепле новой войны может сгореть и Жизнь, и она уже может не восстать из пепла, как Феникс, и это будет конец всем сказаниям и легендам. Ты это знаешь, Элиэль. Неужели мы позволим, Элиэль, позволим уничтожить все человечество, миллиарды лет прошлого и вечность будущего?.. Неужели не будет шуметь сосновый бор у твоего дома, неужели сын, так сладно толкнувшийся у сердца матери, родившись, не увидит отца своего?.. Я знаю, что и ты об этом думаешь, Элиэль, знаю, что ответишь. И я согласен с тобой: у человека будет мёёр-чёп — трава бессмертия.

...Нескончаемые вопросы, нескончаемая череда вопросов из необозримого мира, называемого памятью, клубок воспоминаний, покатившийся ненароком из гнезда жаворонка... Эти несколько дней были наполнены не только впечатлениями о новой стране, но и бесконечными беседами с Элиэлем, и Адамкул мысленно вновь возвращался к ним.

Адамкул оказался прав: в Москве шли белые дожди. Густая пелена тумана стояла над городом, тускло поблескивали огни на посадочной площадке аэропорта. Разветрилось, пока Адамкул добирался на маршрутном такси из Шереметьева в Домодедово. Здесь не пришлось долго и томительно ждать своего рейса. Самолет вылетел вовремя, быстро набрал высоту, прошел сквозь белое нагромождение облаков, как игла в руках матери, когда она стегала ватное одеяло.

Адамкул вспомнил пятилетнюю дочь, которая выбежит ему навстречу, выражая свой восторг и шумную радость от встречи, непременно скажет нечто особенное по своей простоте и наивности, на которое способны лишь дети, и это глубоко западает в душу, как сказанное ею позапрошлой зимой. «Мээрим,— обратилась тогда мать Адамкула к озябшей с зимней дороги внучке, отогревая ее у горящего очага,— тебя так долго не было, целый месяц, ты, наверное, забыла меня.— Нет, апа,— ответила внучка, — я соскучилась по тебе и по твоему огню».

Как верно тогда сказала дочь, подумал Адамкул, и мыслями он уже был там, у родного очага, рядом с матерью, беспокойно и терпеливо ожидающей сына из дальней дороги, видел с высоты пригорка маленький аил у подножия гор и жаворонка, трепещущего в поднебесье над своим гнездом.

1987 г.

 

© Омуркулов К., 1987. Все права защищены
    Произведение публикуется с разрешения автора 

 

СКАЧАТЬ полный текст книги "Стон ледника"

 


Количество просмотров: 1907