Новая литература Кыргызстана

Кыргызстандын жаңы адабияты

Посвящается памяти Чынгыза Торекуловича Айтматова
Крупнейшая электронная библиотека произведений отечественных авторов
Представлены произведения, созданные за годы независимости

Главная / Художественная проза, Малая проза (рассказы, новеллы, очерки, эссе) / — в том числе по жанрам, Легенды, мифы, притчи, сказки для взрослых
© Кененсаринов А.А., 2008. Все права защищены
Произведение публикуется с письменного разрешения автора
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 5 октября 2008 года

Асан Акбар-Алиевич КЕНЕНСАРИНОВ

Лягушка-Царевна

(remake)


Ещё один рассказ из цикла «Сказки для взрослых». Современная, довольно любопытная версия истории про Царевну-Лягушку и Ивана-Царевича. Ранее не публиковался

 

    Сказка теряет всю свою прелесть, как только человек, наделенный даже незначительным опытом, пытается употребить здравый смысл и этот опыт по отношению к ней. Простое благоразумие подсказывает не делать такого рода глупостей. Однако я не всегда прислушиваюсь к нему и однажды мне представилось уместным и вполне разумным употребить этот здравый смысл, но в несколько урезанном виде; собственно, мы всегда так и делаем, идет ли речь о сказках или повседневной обыденной жизни. Невозможно, чтобы какой-либо злой персонаж стал внезапно добрым; воплощенная добродетель не примет обличия зла. Все в сказках строго придерживается именно здравого смысла, не отступая от него ни на йоту. Детьми, мы входим в сказочный мир, уже вооруженные и некоторым опытом, и достаточно – если не сказать очень – сильными этическими принципами, которые страдают изрядной простотой, откровенно, наивно и честно примитивны, но именно в силу своей простоты они позволяют легко ориентироваться среди занятных, таинственных и страшноватых фантомов человеческих страстей и нелепостей. Итак, если я говорю о том, что решил употребить здравый смысл в отношении сказки, то имею в виду, конечно, здравый смысл взрослого человека, решившего уже не по-детски мотивировать поступки персонажей сказки и, сохранив по возможности все сопутствующие сказке элементы условности, очеловечить волшебных героев или, выражаясь несколько философским языком, сделать их более людьми, а мотивы и поступки – человеческими, слишком человеческими, раз уж здравый смысл и опыт нельзя полностью вытолкать из сказки взашей. Словом, я объявил нешуточную войну сказке и решил бороться (но только на время  военных действий) с ней с помощью взрослой логики и взрослой же глупости, прибегая от случая к случаю к сказочным, чудодейственным средствам, памятуя о том, что довольно часто – и я не могу сказать точно: к счастью или к огорчению – самым действенным средством борьбы против глупости глупость же и является.
        Чтобы выглядеть более убедительным и, соответственно, менее глупым, мне пришлось снабдить сказку солидными комментариями, а в некоторых случаях сохранить текс оригинала, а вернее, нескольких оригиналов, поскольку мне пришлось воспользоваться несколькими первоисточниками, которые порой весьма ощутимо отличались друг от друга.
Итак,
  
        В некотором царстве, в некотором государстве жил-был царь, и было у него три сына. Младшего звали Иван-царевич.
        Позвал однажды царь сыновей и говорит:
        – Дети, милые мои, вы теперь все на возрасте, пора вам и о невесте подумать!
        – За кого нам, батюшка, посвататься?
        – А вы возьмите по стреле, натяните свои тугие луки и пустите стрелы в разные стороны. Где стрела упадет – там и сватайтесь.
   
        Стоп. Предлагать свататься таким образом, и не кому-нибудь, а своим родным детям можно – будучи еще не лишенным полностью рассудка, конечно, – либо сдуру, либо спьяну. Лично я склоняюсь к последнему мнению, хотя и дури, надо сказать, было достаточно. Но для подобного решения, помимо состояния пьяной невменяемости, необходимы были, по всей видимости, и некоторые чрезвычайные обстоятельства. Позволим себе пофантазировать на это счет, положившись – частично, разумеется, – на могущественный здравый смысл.

    В некотором забытом Богом царстве, в захудалом государстве жил-был царь, развеселый государь, и была у него, надо сказать, одна прескверная страстишка – любил, стервец, за воротник заложить. Надрался он однажды в стельку, а наутро с полупьяну вызывает к себе своего министра да и говорит ему:
        – Сгоняй-ка ты, брат, в погреб да принеси чего-нибудь похмелиться, а то башка раскалывается со вчерашнего. Да гляди, коровий сын, по пути не выпей все сам.  
        А министр ему говорит, этак слащаво улыбаясь:
        – Сгонять, это можно. Однако позволю, ваше-ство, напомнить вам, что вы вчера, ваше-ство, изволили последний бутыль выдуть. Даже не поделились ни с кем. Три литра так и умяли. Так что…
        – Как последний?! – взревел царек. – Ах, ты, гриб вонючий. Ах, ты… – тут царь-батюшка ввернул такое соленное мужицкое словцо, какое не в сказке сказать, ни, соответственно, пиром написать. – Ты что ж, щучья душа, спятил? Говорить мне, государю твоему, такое! Да я тебя за это велю палками – да по твоей глупой башке.
        А министр, собрав остатки своей необыкновенной храбрости, в ответ ему:
        – Делайте, что хотите, кормилец вы наш, благодетель, однако водочки от этого не пребудет, да и не убудет, потому как убывать нечему, потому как вчера вы изволили последний бутыль…
        – И велю! – взвизгнул царь, да так, что в ушах резь появилась. – И не посмотрю, что ты у меня единственный министр. Эй, кто там, ко мне. Живо! Стража!
        Никто не отозвался, а крик, резво и упруго ударившись по ветхим деревянным стенам, лениво отскочил от них, обмяк и частью выскользнул в открытые, покосившиеся, жалкого вида окна, а частью старчески расползся по темным, зашарпанным углам и завалился там, как пьяный.
        – Какая к черту стража? – нахально улыбнулся министр. – Я уже и не помню, была ли она у нас. Ну, вы вчера перебрали, батюшка. Нельзя же так. В ваши-то годы. Даже не поделились. Это, знаете ли, свинство.
        – Так у нас что, стражи нет? – искренне удивился царь, глуповато хлопая еще не протрезвевшими красными глазами и почесывая лоснящуюся лысину на затылке так громко, что за окнами можно было отчетливо услышать суховатый звук почесывания.
        –  Что там стража, – ухмыльнулся министр, – у нас-то всего один Аника-воин. Правда, генерал. Да что проку от того, что он генерал. Недавно еще в рядовых ходил. А вы его – за то, что он в погребе разыскал вчера каким-то чудом бутыль, по запаху что ли, чутье у него собачье, уже совершенно пьяный, – в генералы. И он, знаете ли, и вы пьяные вдрабадан. Смешно даже. Улыбаетесь друг другу пьяными рожами такими сладковато кислыми улыбками, что у меня аж челюсть свело. Даже не поделились. Нехорошо, знаете ли.
        – А где же этого новоиспеченного генерала носит сейчас? – спросил царь, все сильнее ощущая, как раскалывается голова.
        – Его не носит, – с самодовольной и нагловатой улыбкой ответил министр. – Его уже вчера хорошенько пронесло. А сейчас он в конюшне лежит и дрыхнет. Слышите, храп доносится? Хотел было разбудить, а он едва лыка вяжет. Медалькам бряцает, соплями и слезами пьяными обливается, хнычет, словно дитя малое. За три года денег не плачено, говорит, в генералы, гад, вчера произвел. А у генерала не то что армии нет, а лошадь вот-вот свои тощие ноги протянет, копыта некованые откинет, потому как кормить нечем. Я ему, говорит, то есть вам, батюшка вы наш, морду набью, будет, скотина, знать, как лошадей генераловых обижать.  
        – Вот свинья неблагодарная. Присваивай после этого генеральский чин. Ведь я его из капралов, потому как лошадь есть, – да в генералы, потому как лошадь есть. А он, коровья морда, за это ругать своего благодетеля.  Да я ему самому за такие слова велю голову с плеч.
        – Кому велите-то? – полюбопытствовал министр теперь уж с совершенно ехидной улыбкой на беззубом лице.
        – Палачу, кому ж еще, пень беззубый?
        – А-а, – важно, тоном понимания протянул министр.
        – Что “а”? Что ты тут юродствуешь?! – злобно выпалил царь.
        – Хочу напомнить вам, милостивейший вы наш, что свежеиспеченный, с иголочки новый генерал ваш по совместительству, на полставки еще и палач. Только когда он эти полставки, как и полплахи, еще увидит.
        – Фу ты, черт! А я и забыл. Ну, ничего, мы это живо поправим, – нервно, но не без удовольствия, словно предвкушая хорошую выпивку, промолвил царь. – Неси бумагу и пиши новый указ от моего имени.
        – Нет бумаги, благоденствующий вы наш, – сказал министр.
        – Как это нет?!
        – Очень просто нет. Нет – и все! Как водки нет, так и бумаги, – не без нотки горечи и обиды в голосе пояснил министр. – Нехорошо вы вчера поступили…
        – Нет, говоришь, – задумчиво сказал царь и снова стал скрести грязноватыми ногтями по сияющему, отливающему легкой синевой затылку. – Ну, ничего. Обойдемся без этих дурацких формальностей. Царь я али не царь? Назначаю тебя палачом – и точка! Мое слово тверже, чем кремень.
        – Может, и тверже, – неопределенным тоном сказал министр и смолк, молча уставившись в самую середину царского лба.
        – Ну что ты шары вылупил! Нешто от счастья язык проглотил? – возмутился царь. – Эх, один у меня министр, да и тот дурак. Одно утешение, что один. Бери топор и приступай к своим новым обязанностям. Да поживей, пока генерал не проснулся. А то, знаешь, потом очень трудно придется. Ему, этому облому, олуху царя небесного, не объяснишь затем, что это царев указ. Не поймет ведь, потому как дурак.
        – Нет топора, – совершенно спокойно ответил министр, не сводя своего пристального взгляда с царского лба. – Нет. Его намедни генерал наш, тогда он еще и капралом-то не был, проезжему купцу за полцены спустил.
        – Экая скотина, – проворчал царь. – Кто ж ему позволил. Знал, что по нему топор плачет. Теперь он у купца плачет. Какой же я царь после этого. Пугало да и только. Ни войска, ни палача, ни даже топора, а только генерал-пропойца, да министр-шут. Что ж мне теперь делать, мудрейший ты наш? Говори.
        – Детей женить, – сказал министр, словно прочитав с царского лба главную мысль, – у вас их аж трое, мал мала больше.
        – И верно! – радостно воскликнул царь. – Дурак ты у меня, да умный. И как же мне самому это не пришло в голову. Зови их сюда. Немедленно! 
        Министр неторопливо вышел царских покоев.
        – Вот что, дети мои ненаглядные, – молвил царь, как только три его сына собрались приблизительно через час во дворе изрядно обветшавшего строения, которое, возможно, было дворцом лет этак сто назад, – мы тут с министром посоветовались на его трезвую и относительно свежую голову, и я решил: вы теперь в возрасте, хватит вам балду гонять, пора вам и о невестах подумать.
        – Жениться – дело хорошее, даже очень, – одобрительно сказал старший сын, – только на ком же нам свататься, батюшка?
        – А вы возьмите по стреле, натяните свои тугие луки и пустите стрелы в разные стороны*. Где стрела упадет – там и сватайтесь, – ответил царек, нисколько не смутясь и нисколько не удивляясь тому, насколько быстро он быстро он нашел, что ответить на трудный вопрос.
        (*Остается только догадываться, каких реальных размеров было это самое сказочное царство-государство. Очевидно, очень маленьких. Стрелы могли пролететь максимум километр. Сказка, очевидно, придумывалась во времена мелких княжеских уделов, или скорее всего какой-то бродячий сюжет попал на русскую почву и прижился там. По иронии судьбы русским, как никем другим, удастся раздвинуть пределы собственного государства до невероятных, чудовищных размеров. Так что, если бы эта сказка сочинялась бы сейчас, то царьку, а вернее, его недотепам-сыновьям в поисках невесты пришлось бы, очевидно, использовать, как минимум, тактические ракеты средней дальности. И было бы очень забавно и, пожалуй  интересно, если бы кому-то пришло в голову отказать не очень разборчивым женихам, если бы одна из ракет залетела бы в пределы их государства. – Прим. автора).
        – Да ты, папенька, в уме ли своем? – возмутился средний сын.
        – Цыц! – рявкнул папенька. – Да как ты смеешь, собачий сын, говорить такое мне, отцу твоему родному? Да я тебя за такие слова велю… Палач! Где палач?
        – Ты это брось, papa, насчет палача, – не унимался средний сын. – Ты лучше скажи внятно и просто, к чему такая спешка? Сидели мы смирно по своим углам, а тут раз – и в хомут ни с того ни с сего. Нехорошо, papa.
        – А к тому, что в царстве нашем очень скоро уже есть нечего будет, а о том, что пить уже нечто, я уж молчу. Вчера последнее выпили, – попытался объяснить царь, собрав свое последнее терпение в свои маленькие кулачки. – Поймите вы своими глупыми головами, что в вас только и форсу, что вы дети царевы, а через недельку-другую дворец наш да и все царство пойдет с молотка за копейки, и тогда грош вам цена как женихам.
        – А что ж  так, не по-людски, сватать вздумал, – встрял младший, Иван-царевич. – Стрелы какие-то. Такое и спьяну не приснится. Такое и в сказке не найдешь, разве что в какой-нибудь невероятно глупой сказке.
        – А как же мне всех вас троих одновременно женить?! – вскрикнул царек. – А при нашей-то нищете торопиться нужно. Пока мы еще при дворце и при титулах. Выбирать не приходится. Раньше надо было. А нынче – шиш! И без масла, потому как масла – ни шиша. И, вообще, такая моя царская воля – и точка! А кто не желает подчиняться моей воле, тот пусть убирается. С глаз долой.
        – И уйду, – недовольно проворчал младший. – Невелика потеря.
        – И уходи! – воскликнул взъярено царь. – Я не держу тебя! Я ж добра тебе желаю. Ох, и неблагодарный же ты, Вань. Не затем я тебя родил, кормил и лелеял, чтобы ты мне затем отказывал в таком пустяке.
        – Ну, это ты напрасно, отец, нас куском хлеба попрекаешь, – вмешался старший. – Лично я готов жениться хоть на кобыле, лишь бы не очень старая была.
        – Вот! – радостно взвизгнул царь. – Вот ответ, достойный настоящего сына. Слышал, Иван? И на кобыле. Учись у старшего брата сыновнему долгу, – а затем, обратив внимание на расплывшуюся в жутко самодовольной улыбке физиономию старшего сына, почему-то испугано прибавил: – Только на кобыле все же не надо. Зачем?
        – А ты что помалкиваешь? – недовольно обратился он к среднему царевича.     
        – А что я? – отозвался тот. – Я как все.
        – На том и порешили! – утомленно сказал царь и чихнул. – Берите свои тугие луки, заряжайте их стрелами, а там как Бог на душу положит.
        – А у меня лука нет, да и стрел тоже, – не без радости сказал средний сын.
        – И у меня, – заявил старший.
        – Ну что за напасть! – возмутился царек. – Откуда только берутся такие дети! И в кого вы только уродились, олухи царя небесного?
        Царь-батюшка бросил гневный взгляд на потупивших свой взор старших царевичей, посмотрел на Ивана и затем с угрозой в голосе спросил:
        – И у тебя тоже нет?
        – Увы, есть, – выдавил из себя Иван-царевич.
        – И стрелы к нему есть? – удивленно и недоверчиво спросил отец.
        Иван молча кивнул головой.
        – Вот и хорошо, – сказал царь с той ласковостью, на какую только и был способен, не успев еще похмелиться. – Будете судьбу испытывать из одного лука. А теперь марш со двора на поляну. А ты, чернильная душа, – обратился он к министру, – возьми карту, которую у французского посла выиграл в очко, и тоже – на поляну. Да поживей.
        – Какую еще карту? – искренне удивился министр.
        – Географигческую.
        – Посла помню, – пробормотал министр, так напрягая память, что зашевелились его небольшие, забавно растопыренные уши, – как вы в очко до самого утра дулись, помню. Камзол помню. Шляпу с павлиньими перьями. Панталоны кружевные, кальсоны люстриновые и чулки ажурные. А вот карту, убейте меня, не помню.  
         – Ох, и почему мне так везет на дураков? – печально вздохнул царь. – Может, потому, что я сам дурак? Я из этой карты, она кожаная была, велел себе штаны шить. А посольские штанишки я генералу нашему будущему на салфетки и носовые платки в счет его заработка отдал, а он, дубина стоеросовая, – ему, видите ли, кружева понравились, – на свой толстый зад их напялил. И плакали мои панталончики а ля франсе. Одна бахрома и осталась. Генерал же раскроил то, что осталась, подлатал и на флаг пустил. Больно, говорит, цвет у них подходящий – морковный, ярко оранжевый, крикливый, на страх и смерть врагам. Да и нельзя, говорит, войску без знамени. Хорошо, что войска нет. А то, чтобы мое войско – да под французскими штанами. Болван. Ну, да что об этом вспоминать. Дуй за штанами, то бишь, пардон, за картой, – распорядился царь, и министр лихо, по-молодецки развернулся и чуть ли не вприпрыжку побежал к так называемому дворцу и был уже у самых дверей, когда его настигли слова царя:
        – Ты хоть помнишь, где они?
        – А как же? У вас, богатенький вы наш, только двое брюк: одни в опочивальне, а другие – те, что на вас, – радостно крикнул министр в ответ и скрылся в дверях.
        Через несколько минут все были уже на поляне, залитой ярким, по-летнему жарким солнцем.
        Был ведренный день. По поляне погуливал свежий, приятный своим прохладным и  ласковым прикосновением ветерок. Из конюшни, расположенной поблизости, вылетали и разливались равномерно громким гулом звуки стройного дуэта: солидного басистого храпа генерала и вторящего ему, казалось застенчивого, лошадиного баритона.    
        Министр сосредоточенно рассматривал аккуратно устланные на траве небольшие, похожие больше на шорты царские штанишки.  
        – Ну что, кто первым начнет? – спросил царь.
        – Я, пожалуй, – отозвался старший, затем взял лук, натянул тугую тетиву и, ни о чем не думая, выпустил стрелу наугад; она стремительно взвилась вверх и исчезла где-то за облаками.
        – Силен, – недовольно промолвил царь, – вот только ума маловато. Ты о чем думал? Ищи теперь, свищи свою стрелу-судьбу.
        – А что, батя, ежели стрелу и на самом деле поднимет кобыла или еще какая другая скотина? – с беспокойством в голосе полюбопытствовал старший царевич. – Мне что, и такую брать?
        – Ты, садовая голова, чем слушал, когда я там, во дворе, перед вами распинался? Я же ясно сказал: не кто подберет, а где упадет – там и невеста, не весть кто, – маленький, нахально вздернутый носик царя покраснел на самом кончике, круглые тугие щечки зарумянились, темечко зардело, шея побагровела, а маленькие ушки, врастопырку, покрылись фиолетовыми  оттенками, отчего голова стала напоминать огромную редиску с различной интенсивностью, прихотливой игрой красного цвета.
        – А ежели там, ну, куда стрела упала, бабьего добра негусто, – не унимался старший царевич, – а то и вовсе пусто, что тогда, а? Как быть?
        – Вот привязался, принцева морда. “Быть или не быть?” Тут и без него голова после вчерашнего трещит, – пробурчал себе под нос царь, а затем громко сказал: – Как бы там ни было, а с пустыми руками не возвращаться. Да хоть кикимору болотную с собой притащите. По мне так разницы никакой. Лишь бы не порожняком. Поняли?
        Братья стояли, понурив носы. Государь окинул их уничтожающим взглядом и сказал:
        – Вижу, что поняли. Эй, чудо топографигческое, – обратился он министру, – посмотри на карте, куда стрела могла упасть. Из какой такой страны нам ожидать дорогих заморских невест? Ты хоть разобрался, что к чему?
        – Да вроде, – пожал плечами министр.
        – Ну и где же мы сейчас находимся?
        – В заднице, да не при невестах будет сказано, – равнодушно ответил министр.
        – Что?! – удивился царь, и глубокая поперечная морщина прорезалась на небольшом, почти детском его лобике, аккуратно раздвоив ее на две идеально равные дольки.
        – В заднице, – все так же невозмутимо ответил министр.
        – И в чьей же, любопытно знать, заднице? – раздражено процедил царь.
        – В вашей, не моей же, – сказал министр, не обращая внимания на царевы интонации.
        – И я тоже? – спросил царь, чувствуя, как ладони и пальцы его сжимаются в упругие кулачки, а морщина на лбу уперлась одним концом в переносье, а другим добралась по лысине до самого темени.
        – А где ж еще? – сказал министр, произнеся это как нечто само собой разумеющееся, затем уперся одним коленом в землю и ткнул коротким, толстым указательным пальцем в самую середину подгнившего, расползавшегося шва, соединявшего раструбы брюк. – Вот здесь.
        – Болван! – гневно выпалил царь. – Грамотей. Не “в”, а “на”.
        – Ну да, – неохотно согласился министр.
        – А куда стрела упала? 
        – Сейчас узнаем, –  задумчиво сказал министр, сунул конец своей жиденькой, похожей на дранное мочало бородки в рот, пожевал его, потом сплюнул и стал мычать, шамкать и сыпать всевозможными предлогами, союзами и междометиями: – Гм… В… Так… Что… М-да… О-хо-хо… Ой-ля-ля… Брр… Фьють… – расхлябанные и основательно разболтанные мозги его проделывали непривычную для них работу – они думали, производя при этом необыкновенные эволюции на его лице: из глупого и блаженно добродушного оно стало сосредоточенным и тупым.    
        – Ты еще долго там мычать будешь? – не удержался государь.
        Министр, словно не замечая вопроса, с тем же выражение углубленного идиотизма привстал и приподнял брюки с земли, поднес их к сизоватому, огромному, в четверть лица, носу и так шумно втянул им воздух, что заглушил на короткое время храп генерала и его четвероного любимца. Не учуяв ничего, он заглянул вовнутрь брюк, но не найдя там что-либо полезное для себя, повернул их к себе передом, затем медленно, по слогам прочитал надпись чуть ниже пояса:
        – Фра-н-се, – лицо министра просияло самодовольной, глуповато восторженной улыбкой, и он громко сказал:
        – Франция! Ядрена вошь!
        – Французска, это, конечно, хорошо, – с серьезным видом пробубнил царь, – только как же ты объяснишь ей, что, мол, царевич ты, что жениться тебе приспичило и… ну, и все такое? Ты же на французском не в зуб нагой.
        Старший царевич в ответ только плечами и пожал: не знаю-де, папенька.
        – Ну, да ладно. Это твоя, а не царева забота. Понял? Главное – не возвращайся с пустыми руками, – сказал царь и мечтательно заключил:
        – Французска, это даже замечательно, но только послы у них уж больно мелковатые, как наши вятские. А ты у меня вон какой облом.
        Старший с глуповатой ухмылкой опять пожал покатыми плечами: виноват-де, но ничего не могу поделать, рад бы угодить, да не выдергивать же у себя ноги. Чужие – пожалуйста, хоть сейчас, а вот свои – нет. Пригодятся еще.
        – Ну что ж, теперь ты, – обратился царь к среднему своему сыну. Тот нехотя взял у своего брата лук и стрелу, вяло натянул тетиву – и стрела лениво поднялась в воздух и скрылась за ближайшими пригорками.
        На этот раз министр не стал дожидаться распоряжения царя, а, окинув  быстрым взглядом ту строну брюк, куда, по его мнению, могла бы упасть стрела, выпалил:
        – Турция.
        – Ну да, Турция, – проворчал государь, но вдруг в его глазах затеплилась лукавая, ядовитая улыбка, – и туречку зовут какой-нибудь Матреной Марковной, – довольный своей остротой, царь захихикал, крякнул и сказал:
        – Ну, теперь ты, Иван.
        Иван-царевич с отрешенным видом принял протянутый ему лук и запустил стрелу что есть мочи – она стремительно скрылась в небесной синеве.
        – Ты что, совсем спятил?! – гневно рявкнул царь. – Эй ты, недоносок, – крикнул он на министра, – докладай живо, куда стрела может упасть.
        Министр, изумленно, с открытым ртом следивший за полетом стрелы, вскочил на ноги, затем непонятно для чего приставил географические брюки, словно примеряясь к ним, к собственному изрядно выпирающему брюху; коротенькие штанины едва свисали за мосластыми богатырскими коленями министра, так что лучший предмет царского гардероба вполне мог бы сойти на могучих министерских ногах за шорты, если бы, правда, он смог бы натянуть их на свой столь же могучий и обширный зад; потом, как бы желая вытряхнуть из них нужное ему название, он тряхнул их раз-другой, затем – под внимательными и несколько удивленными взорами царя и его детей –  стал старательно осматривать потертые, местами лоснящиеся жирными пятнами штаны, пытаясь на самых их окраинах найти затерявшуюся страну, пока, наконец, с выражением глубочайшего удовлетворения на лице не заключил:
        – Ага, Япония.
        – Ипония? – спросил царь, и на этот раз три продольные морщины глубокими бороздами легли на глянцевитом его лобике, отчего царева голова приняла сходство со слоенным, не первой свежести яблочным пирогом. – Что это за дыра такая, и какие там бабенки-ипонки имеются?
        – Японки, – мечтательно зевнул министр, – они ничего. Милые, покладистые и вежливые такие, только уж очень маленькие. Жена моя, царствие ей небесное, она одна могла перетянуть, я так думаю, четверых японок, не меньше. А так ничего – опрятные и воспитанные, совсем ни чета их мужикам. Вот уж до чего злой и вредный народ, доложу я вам. Желтые, как лимоны. Прищурят глаза в нескончаемую приветливую улыбочку, а чуть что не так – бросаются на тебя с длинными своими мечами, угрожая харакири сделать.
        – А что это такое? – не удержался от вопроса Иван-царевич.
        – Я толком и  сам не знаю, – ответил японовед и японкалюб, – я, Иван, не из любопытных. Помню, сунул одному такому промеж его косых глаз, когда тот с криком “Банзай!” бросился на меня, чтобы потроха из меня выпустить, а дальше, ноги в руки – и видели меня.
        – Послушай, сынок, – тоном сочувствия сказал царь, – это, конечно, скверно, что ипонцы такие злющие, но при таких хорошеньких женщинах, наверное, и должны быть такие серьезные и злые мужики. И потом, ты же не их в жены берешь. А ипонки, если вдуматься, на них же прокорму надо в пять раз меньше, чем на наших бабищ. Шутка ли! Хочу ипонку, ипона мать, – восторженно заключил царь-батюшка.
        – Чтобы родила тебе внучат – пяток-другой маленьких лимончиков, – язвительно заметил Иван-царевич. – Вот экономия будет.
        – Гм… – промычал задумчиво царь.
        – Ну да ступайте и без невест не возвращайтесь, – сказал он свое последнее слово, и дети его поклонились и разошлись, каждый – в свою сторону, за своей судьбой.

    Старшие братья как пошли искать свои стрелы, сразу же нашли: один – в боярском тереме, другой – на купеческом дворе, а Иван-царевич долго не мог найти свою стрелу. Два дня ходил он по лесам и по горам, а на третий день вошел в топкое болото. Смотрит – сидит там лягушка-квакушка, его стрелу держит.

    Иван-царевич хотел было бежать и отступиться от своей находки, а лягушка и говорит:
        – Ква-ква, Иван-царевич! Поди ко мне, бери свою стрелу, а меня замуж возьми.
        – Э, да ты говорить умеешь! – искренне изумился Иван-царевич. – Да это ни в какие ворота не лезет. Рассказать – не поверят.
        – А зачем рассказывать, – ласково и снисходительно проквакала лягушка, – ты возьми да покажи, люди и поверят.
        – Люди поверят в то, что я дурак, – возразил Иван, – а потом возьмут, чего доброго, и прикрутят к моему имени это глупое словечко. Я бы на их месте так бы и сделал. Говорящая лягушка! Бред какой-то.
        – А ты хотел бы взять в жены лягушку, которая только и умеет, что квакать? – недовольно и обиженно промолвила болотная красавица.
        – Не в обиду тебе будет сказано, но я не хотел бы никакой, – ответил Иван. – Может, лягушка, которая умеет говорить по-людски, много лучше той, которая только и умеет квакать, но только для зоолога, да и то, заметь, не как жена. Кстати, откуда тебе известно насчет моей женитьбы? Странно это как-то.
        – Откуда я знаю, это мое дело, – все так же недовольно промолвила лягушка.
        – И все же откуда? – не унимался царевич. – Согласись, все это очень странно. Откровенность за откровенность.
        – Мне здешняя кикимора нагадала, – с достоинством ответила квакушка.
        – Ах, вот как, – удрученно промолвил Иван, чувствуя, что теперь ему, может, и придется сунуть эту нелепую добычу в карман и отправиться с ней домой. 
        – О чем задумался, друг любезный? – вывела его лягушка из состояния задумчивой печали. – Ты скажи лучше, согласен ли меня в свои супружницы взять али нет? 
        – Да ты что, рехнулась, милая?! – возмутился царевич. – На что ты мне? Раскинь своими лягушачьими мозгами, подумай.
        – Я-то подумала, – невозмутимо сказала лягушка, – а вот ты, похоже, нет.
        – А тут и думать нечего, – сказал Иван. – Все ясно, и двух мнений быть не может. Да и на что я тебе дался, красавица?     
        – Хамишь? Нехорошо, дорогой, хамить женщине, – промолвила лягушка, а затем, слегка чему-то смутившись, прибавила: – Хотя бы и лягушке.
        – Вот, тебя уже и красавицей нельзя назвать, – не без ехидства вставил царский сын.
        – Можно, – с достоинством ответила лягушка, – но не таким тоном.
        – А каким же тоном я должен говорить тебе комплементы? – все тем же ехидным тоном спросил бедный жених.
        – Не знаю каким, но не таким. Нехорошо, милый мой.
        – Да, – задумчиво протянул Иван, – хорошего действительно мало. Послушай, красавица, может, тебе найти более подходящего жениха? Так ты не стыдись. Так и скажи. Я мигом сыщу в здешней хляби какого-нибудь красавца-головастика. Говори, какие тут в твоем лягушачьем вкусе.
        – А ты парень ничего, с юмором, – сказала лягушка, стараясь сохранять невозмутимый тон, что девалось ей с большим трудом, – как раз в моем вкусе. Поверь, самое лучшее, что здесь можно сейчас сыскать, это ты.
        – Верю, – с горькой усмешкой сказал Иван, – отчего же не верить? Первый парень на болоте. Уж получше какого-нибудь занюханного подростка-головастика.
        – Да и потом, – продолжила лягушка, делая вид, что не замечает грубоватой иронии жениха, – когда мне еще представится такой случай? Мне ведь не хочется губить свою молодость в этой тихой провинции.
        – Столичной красоткой хочешь заделаться? Да еще и царевой снохой. Очень неплохо. Я тебя понимаю, – сказал Иван-царевич, чувствуя, как бессильный гнев начинает душить его, – но я лучше утоплюсь в вашем провинциальном болоте, чем соглашусь взять тебя в жены. Меня же все на смех поднимут, до смерти засмеют. Можешь ты это понять своими куриными мозгами?
        – Ах, вот как! – негодующе всквакнула лягушка. – Хорошо, валяй, – с видом оскорбленного достоинства и, пожалуй, даже царственно она указала своей тощей зеленной лапкой в самую глубь топи.
        Иван-царевич обалдело уставился на надменную лягушечью физиономию, а затем растеряно пролепетал:
        – Ну нет… Батюшка с похмелья, конечно, вздумал нелепейшим способом женить своих чад. Лягушка, которой уж замуж невтерпеж, не прочь посмотреть, как в этой зеленой хляби будет тонуть ее суженный. Нет, я еще не чокнулся, добросердечная моя. Отдай мою стрелу и ступай в свой лягушатник, вообще на все четыре стороны. Я не желаю тебе зла, но из этого ведь не следует, что я обязан стать твоим мужем. И потом, почему ты мне должна желать мне зла? Нехорошо, дорогая.
Иван потянулся было за стрелой, но лягушка быстрым движением влажной лапки отбросила ее в сторону, и стрела медленно погрузилась в болотную тину. 
        – Ах, ты… – вознегодовал Иван-царевич, с огромны трудом сдерживая себя от того, чтобы оскорбить  свою молоденькую, судя по всему, невесту хотя бы несколькими теплыми словечками.
        – Уж не в царевны ли метишь, лягушка? – оскорблено спросил он, окончательно придя в себя через несколько минут.
        – Отчего ж не раздавишь меня, Иван-царевич? – печально спросила лягушка.
        – Да чего уж там, живи. Я тебя понимаю. Жила в этом болоте, маялась. Чай, от скуки и позеленела. А тут царев сынок пришел сватать.
        – Ничего-то ты не понял, Иван, – тоскливо проквакала лягушка, – утоплюсь я теперь, вот что. От тоски болотной.
        – Неужто жить не хочешь? – удивленно спросил Иван.
        – Не хочу, – спокойно и отрешенно ответила лягушка, – и чего же ради я буду теперь жить?
        – Ну, ты уж сама решай, – как-то виновато ответил Иван, – я ведь мог и не прейти сюда.
        – Но ведь пришел, – сказала лягушка, – и смутил мое девичье сердце.
        Слова болотной красавицы показались Ивану несколько забавными, и он с доброй улыбкой окинул ее неторопливым взглядом и вдруг заметил слезы на ее глазах, и вдруг жалость, чуточку странная, но одновременно самая обыкновенная человеческая жалость острым своим жалом коснулась его сердце. Иван улыбнулся еще раз, протянул ладонь к лягушке, чем слегка вспугнул ее, и добродушным и ласковым тоном сказал:
        – Эх, была не была. Мне с тобой не целоваться. Так и быть, лезь в карман, невестушка. Чего ж печалиться по пустому? И пусть у царя-батюшки, благодетеля нашего, глаза на лоб повылазят: какую я ему сноху раздобыл.
        Лягушка недоверчиво уставилась на Иванову ладонь и не решилась вспрыгнуть на нее.
        – Ну, чего же ты? – улыбнувшись, спросил Иван. – Аль боишься? Только что утопиться хотела, а теперь уже и замуж не хочешь?
        – А стрела как же? – спросила лягушка, все еще отказываясь верить в происходящее.
        – А ну ее к лешему, – ответил Иван, – оставь своей кикиморе в подарок. Пусть гордится.
        Лягушка после некоторого раздумья прыгнула в тину и через минуту-другую выплыла со стрелой во рту. Иван молча и аккуратно вынул стрелу изо рта лягушки, положил ее в колчан, осторожно вытер лягушку краем кафтана, затем положил ее в карман и отправился домой.
        Дорога домой была неблизкой. Изредка – по пути или на коротких привалах – лягушка высовывалась из кармана, забавно и нелепо цепляясь своими лапками за его края, и начинала мило, как теперь казалось Ивану, который постепенно стал свыкаться с мыслью, что теперь он вполне женатый человек, квакать, перебирая на разный лад один и тот же предмет.
        – Не переживай, Иван-царевич, нет худа без добра. Как от жены от меня и впрямь толку мало, но у тебя никогда не вырастут рога, за это я ручаюсь. Такую, какая я есть сейчас, ты никогда не полюбишь, но тебе будет неведомо такое чувство, как ревность. Могло так получиться, что стрелу твою подобрала бы уже не первой свежести, еще и сварливая дура, но ведь не подняла. И хоть я далеко не красавица – что ж поделаешь, какая есть, – она могла быть еще менее красивой, чем я, именно потому, как не странно, что она человек, и по этой же причине куда более отвратительной, чем я. Твоя женитьба на мне освободит тебя от необходимости подчиняться очередной глупой прихоти отца, а он, чего доброго, мог бы отколоть коленце почище первого. Даруй тебе судьба красну девицу, ты был бы просто несчастен: невообразимо трудно было бы делиться своей красивой женой со стареньким и довольно нахальным, судя по всему, волокитой*. А вот я простая девушка, и если Иван-царевич позволит, а твой батюшка будет уж очень настойчив, то я, так и быть, не буду упрямиться и упираться, – после этих слов мордочка** лягушки-квакушки сморщилась в насмешливую, хитроватую и, как теперь показалось Ивану, обаятельную ухмылку.
        (*Лягушка имеет в виду неофициальное, но от этого не менее сильное право главы семейной общины – а в нахальном лице захудалого и захолустного царька и его семейства мы имеем, по всей видимости, типичную домашнюю общину во главе со стареньким, но еще вполне, к большому неудовольствию его сыновей, дееспособным шкодливым сморчком, то бишь государиком – пользоваться молодыми женщинами общинами и особенно снохами, из которых он мог организовывать себе гарем.
        В порядке исторической справки. Семейные общины и свойственные им теплые, более чем доверительные семейные отношения просуществовали на Руси до середины XIX века. Я не могу утверждать, что формы семейственности, типичные для семейной общины, были характерны и для монарших семей, по крайней мере времен царя гороха, но не исключено, что они могли быть еще более специфичными и теплыми, чем в общинах. Кстати, в Европе эти формы, уж не знаю почему, так и не привились, но там получило широкое распространение так называемое “право первой ночи” феодала. Таким образом, в цивилизованной Европе тоже было не все слава Богу, и рога очень долгое время, на протяжении столетий, были, может, не самым приятным, но непременным свадебным подарком сюзерена своим верноподданным ослам, к глупым ушам которых если чего и не хватало, так это развесистых оленьих рогов. Если предположить, что лягушку (теперь уже лягушку-принцессу и не Марью, а, скажем, Елизавету) сосватал бы какой-нибудь фон, дон, сэр, сир или синьор, то можно было бы не сомневаться в том, что хозяин этого от рождения рогоносца не стал бы, вероятно, уж очень настаивать на своем праве первой ночи: такая первая ночь не сулила бы ему ничего приятного и вообще могла стать для него последней. – Прим. автора).
        (**Между прочим, я долго не мог с достаточной уверенностью определить, что может быть у лягушки там, где у человека обычно расположено лицо, и, перебрав в своей памяти и во всевозможных словарях все более менее литературные, не всегда вполне научные термины, определяющие переднюю часть головы – лицо, личико, лик, личность, физиономия, физия, физика, физиомордия, морда, моська, мордень, мурло, мордашка, мордоворот, мордочка, морденка, мордолизация, мордоплясия, мордофиля, мордасово, морда лица (это, кажется, из Чехова), рожа, рыло, ряха, ряшка, рожица, рыловорот, рыльце, харя, сусалы, хрюкало – остановил свой выбор на мордочке. Может, выбор и неудачный, но предоставляю Вам самим подыскать более подходящее слово. – Прим. автора).

        – Ну, разве, если уж очень будет настойчив, – великодушно и охотно согласился Иван-царевич и улыбнулся в ответ на затейливую и лукавую улыбку невесты.
        – Лягушки не живут долго на этом свете, – все так же мило улыбаясь, продолжала квакушка, – но я очень постараюсь дотянуть до того дня, когда царь-батюшка будет для девушки не опасней ужа. Твои братья уже, наверно, сосватали скорее всего каких-нибудь аппетитных, чувственных молодух и доставили этим большое удовольствие своему солидному папаше. Вот уж он порезвиться, пошалит на старость лет…

    Вот сыграли три свадьбы, поженились царевичи: старший – на боярышне, средний – на купеческой дочери, а Иван-царевич – на лягушке-квакушке.

    Царь-батюшка не стал дожидаться, когда ко двору явится младший отпрыск с невестой, дарованной ему судьбой и глупой выходкой полупьяного папаши, а поступил мудро: сыграл свадьбу старшему и среднему царевичам; первому досталась в жены боярышня, второму – купеческая дочь; обе были с соседних царств-государств. К большой радости сильно отощавшего, совершенно измученного и ополоумевшего от неестественного для него, трезвого, образа жизни царя, обе невесты оказались дочерьми богатых родителей, которым так и не терпелось сбыть с рук засидевшихся в девках своих чад, бывших в том возрасте, когда девушка в самом соку и каждый новый год жизни ничего не прибавлял к их красоте, а только наносил урон их внешности и душе, не румяня щек, не округляя пышных приятных форм, не прибавляя блеска в глазах, а только покрывая лицо мелкими досадными морщинами, изменяя выражение глаз (из невинного и добродушного – в злое и плотоядное), настойчиво превращая свежее и сочное в перезрелое и подгнивающее, сладкое в приторное.
        Первым из знакомых ему лиц, которое встретил Иван-царевич у себя дома, была полупьяная рожа генерала, который, разрядившись в пух и прах, прогуливался по двору и был, как обычно, навеселе. С застывшей на упругой, пышущей здоровьем морде улыбкой, одинаково приветливой для подкосившегося забора, обветшавших окон, зашарпанных дверей, полуразвалившихся крылец – словом, всего без различия, он заговорил с Иваном первый:
        – Здорово, Иван.
        – Здорово, – отозвался Иван-царевич.
        – Долго ты, однако, пропадал, – громко икнув, сказал генерал, после чего коротко и по солдафонски небрежно извинился и удивленно спросил:
        – А где же невеста?
        – Вот, – ответил Иван и без особой охоты, осторожно вынул из кармана полусонную, утомленную долгой дорогой лягушку и показал ее генералу, ожидая, какое впечатление произведет на генерала его избранница. Тот даже не удивился, а только улыбнулся еще шире, облизнул толстым алым языком свои мясистые губы и сказал:
        – Ну, будь здоров, коль не шутишь. Счастья вам да невинных семейных утех. С такой невестой, по правде сказать, до греха ох как далеко. Дела наши поправились, как только братья твои со своими богатенькими и щедрыми невестами заявились. Так что можешь жениться хоть на черте в юбке, чем доставишь большое удовольствие царьку нашему, рубаке-парню, великому дамскому угоднику и любовнику, новому русскому Казанове. Только зря ты, Иван-царевич, в такую даль за невестой ходил, мог бы и здесь найти такую же, даже получше, поаппетитней, потушистей.
        – Ну, это как сказать, – возразил Иван-царевич и аккуратно сунул в просторный карман своего поношенного кафтана тихонько посапывавшую под трубный гул генеральского голоса невесту.
        – Ну, тебе видней, наверно. Дела семейные – темные дела, – равнодушно согласился генерал. – Мы без тебя тут, сам понимаешь, уже две свадьбы справили. Но до этого помаялись изрядно с голода-то с царьком нашим да министрелем. Ох, и врезал я хорошенько этому сукиному сыну, бон вояжеру по его толстомордой роже.
        – Это за что же? – полюбопытствовал Иван, осторожно и с некоторой боязнью косясь на огромные полупудовые генераловы кулачища и невольно пытаясь представить себе, что же после этого осталось на солидном министерском лице. “Что угодно, – с глуповатой улыбкой подумал он, – только не солидность”.
        – За дело, – солидно ответил генерал. – Он с голодухи, не иначе, подкатил к твоему  бате и  так, нахально и сладенько улыбаясь, шепотком стал намекать ему, все так вокруг да около. А что, дескать, с генераловой лошаденкой делать, а? Она, мол, отощала и скоро, надо думать, преставится, бедная. На нее и смотреть-то больно, а о том, чтобы ездить, так это ни-ни. Так что лучше ее на котлеты пустить. Пусть исстрадавшемуся отечеству хотя бы так послужит. Что, мол, без пользы дела живому мясу пропадать. Ни червям же ее скармливать. Ни по-божески это.
        – Ну и что, послужила? – мягко улыбнувшись, спросил Иван. А генерал, не обращая внимания ни на несмешливый тон Ивана-царевича, ни на его вопрос, слишком увлеченный своими  бурными переживаниями, продолжал:
        – А твоему отцу понравилась эта анафемская мысль. Он мне и говорит, люблю-де, лошадей. А я ему: “И я люблю”. А он мне: “Собственно, я не лошадей люблю, то есть я, конечно, их люблю, но еще больше конину люблю. Улавливаешь?” А я ему: “А я не очень”. И чувствую, как у меня кулаки зудеть начинают. А он мне: “Ну, это дело, конечно, твое, но вот я вчера во дворе, совершенно случайно, видел полуживую клячу. Знаешь ли, очень жалко ее стало. Ты случаем не знаешь, чья она?” “Знаю, – говорю, – моя”. А он мне: “Вот как хорошо. А я и не знал. Значит, мы с тобой договоримся”. “О чем?” – любопытствую. “Экий ты недогадливый, – говорит, а самого глазенки так и бегают. – На бифштексы ее пустить надобно. Уж больно жалко на нее, тощую и полуживую такую, смотреть. И ей избавление, и нам прибыль. Ты смекни…” Только я не стал смекать, а как треснул со всего размаха вот этим самым кулаком, – прогремел своим громким, как иерихонская труба, голосом генерал и вытянул вперед свою огромную руку, сжатую на конце в кулак, размером, разве что, на самую малость меньшим, чем царева голова.
        – Что?! – изумился Иван-царевич, ощущая, как обе ладони его непроизвольно сжимаются в кулаки. – Ты что же, и отца моего огрел?! – с замиранием сердца спросил он, даже не представляя себе, что же могло остаться после всего этого от головы царя-батюшки. – Ежели так, то, знай, я тебе этого просто так не спущу, – с явной угрозой в голосе процедил Иван.
        – В том-то и дело, что нет, – спокойно ответил генерал, не замечая угрожающих интонаций царевича. – Уж очень он у тебя юркий. Втянул свою мерзкую головку, в которую и, целясь-то, трудно попасть, в плечи и резко сполз с трона. Но это не самое смешное, – сказал генерал, самодовольно и счастливо улыбаясь. – Кулак мой, лихо просвистев над его умненькой головкой и слегка подцепив корону, со всего размаха въехал в ухо министра нашего, который, вот балда, стоял рядом. Будет теперь знать, как со своими дурацкими советами лезть да ко всяким глупостям подстрекать.
        – А-аа, – успокоено протянул Иван, чувствуя, как у него от сердца отлегло; кулаки его медленно разжались.
        – Ты, Вань, не обижайся, – ласково сказал генерал. – Любит твой батя лошадей – так на то его и воля, только нельзя генералу без лошади.
        – А что же дальше было? – спросил царевич, охваченный внезапным любопытством.
        – Ничего толком и не было, – с грустным вздохом ответил генерал. – Министр так и рухнул замертво, а царь сказал, что от конины ему почему-то всегда дурно делается, вот и сейчас у него в животе крутит, и он, сказать по правде, с гораздо большим удовольствием съест лягушку. А под конец ворчливо прибавил: мне-де на старость лет военного переворота только и не хватало. Вот так, с голоду да и сдуру, мы втроем и перешли на лягушечью диету. Помнишь, тут один французик ошивался? И какая нелегкая его сюда занесла? Ты думаешь, почему из иностранцев он только и был у нас? Мы его лягушками почивали. Жалко на него было другое добро переводить, а такого, сам знаешь, у нас хоть пруд пруди. А он все чирикал, соловьем разливался, наших баб и лягушек хвалил: румяний, тольстий, мякий, вкусний, манефиг… Иной раз голову ломали, все не могли понять, о чем именно толкует. Вспомнили мы его – и бегом на соседнее болотце. Сначала глаза жмурили, носы воротили, чтобы не рыгнуть, а потом ничего – попривыкли. Министрель наш, хитрая бестия, пристроился тут к одной толстенькой, слезливой вдовушке в соседнем царстве, что за прудом. Ну, да ты знаешь. Она, тетеха, уши развесит, а он ее разжалобит, а там, глядишь, бутылочку-другую прихватит для нас. На трезвую голову да с непривычки, да без соуса, сам понимаешь, у нас от французского деликатеса морды воротило. А вот с водочкой, так это совсем другое дело. Мой тебе совет: коль твой батюшка будет, как обычно, пьян, то со своей невестой к нему не суйся: он, чего доброго, по старой доброй привычке на закуску ее пустит. А ежели она немила тебе – ну, мало ли что – тогда, наоборот, подсунь ему свою благоверную – съест сноху и даже не пардону не попросит. 
        – Да больно мне это нужно, – с безразличием сказал Иван-царевич. – Вот что, друг, ты не мог бы сейчас сходить к царю и сказать ему: так, мол, да так, Иван пришел с невестой. А то, боюсь, как бы его кондрашка не хватила.
        – Такого хватит, – промолвил генерал. – Эта, прости, старая перечница, лысый гриб, еще нас с тобой переживет.
        – Так ты сходишь?
        – Обязательно. А как же. Пойду обрадую твоего папу с пополнением семейства. Вот обрадуется живчик, – прогремел генерал и немедленно, с неожиданной для Ивана-царевича стремительностью и легкостью, чуть ли не вприпрыжку пересек двор и влетел в когда-то дворец.
        Выждав минуту-другую, Иван и сам пошел к ветхому строению. Он уже был на крыльце, когда неожиданно скрипнула дверь и из нее вышел его старший брат.
        – Здорово, – и искренней радостью поприветствовал он Ивана.
        – Здорово, – отозвался младший царевич.
        – Явился – не запылился, – сказал старший, – а мы тут было решили, что ты не желаешь возвращаться из этой косолимонии. Ну, давай обнимемся, что ли. Раз уж вернулся.
        Старший царевич дружески хлопнул Ивана своей могучей рукой по плечу, а затем крепко обнял его.
        – Осторожно, – воскликнул Иван-царевич, – невесту раздавишь.
        – Какую еще невесту? – удивился его брат, отпрянув от него. – Да где ж она?
        – Вот, – сказал Иван и бережно извлек из кармана квакушку, которая все еще томилась в сладостном, судя по ее ласково и счастливо улыбающейся мордочке, сне.
        – Хороша шутка, – недоверчиво и смущенно пробормотал брат, брезгливым взглядом уставившись на Иванову невесту, – ничего не скажешь.
        – Ну, и не говори ничего, – несколько обиженно сказал Иван, и вернул лягушку на ее прежнее место, – от тебя не убудет.
        –  И верно, – сказал старший царевич, – но так больше не шути, а то я было грешным делом подумал, что ты…
        – Да не шучу я вовсе, – раздраженно перебил его Иван-царевич.
        – Да брось ты, брось, Вань, – сказал старший, все еще отказываясь верить в происходящее. – Я и сам рад иной раз пошутить. Ты же знаешь. Но не так же.
        – Не хочешь верить – не надо, – сказал Иван с такой решительностью, что у его брата отпали всякие сомнения; он слегка поежился, что-то пробубнил себе под нос, а затем внятно промолвил:
        – Значит, не шутишь. Ладно. Леший с тобой. А то генерал, у которого вместо головы, как ты знаешь, медный таз, тут сейчас про тебя такое нес. Я-то думал, это он шутит так, или со вчерашнего перепоя околесицу несет. Руки чесались, так и хотел ему в ухо сунуть. Ты бы видел, что он с министерским ухом сделал. Одно слово – пельмень всмятку. Ан нет. Дуболом стоеросовый, правду молвил. Ну что ж, может, ты и прав. Не все ж ему на чужое добро зариться. Ну, мы еще возьмем свое, да? Иди, обрадуй папеньку.
        – А ты думаешь, он и впрямь обрадуется? – нарочито простодушно спросил Иван.
        – Еще как. Ты и представить себе не можешь, – сказал старший с горьковатой усмешкой. – Он сейчас как раз с генералом советуется, как тебя встретить. Встретит, куда денется. А вот куда ты-то денешься, браток?
        – Ну, так я пойду? – нерешительно сказал Иван, предчувствуя, что за дверью его не ожидает ничего хорошего.
        – Иди, – сочувственно сказал старший царевич, а затем с неожиданным задором воскликнул:
        – А, вообще, ты молодец. Всему лягушечьему царству нос утер. Признайся, у какого-нибудь красавца отбил? Трудно было, наверно?
        – Да нет, – серьезно ответил Иван, – она сказала, что я вполне подхожу ей.
        – Ну, тогда все понятно, – усмехнувшись, сказал брат и, не простившись с Иваном, сошел с крыльца и быстрым шагом, словно скрываясь от кого-то, пересек двор. Иван некоторое время в нерешительности постоял у дверей, а затем, собравшись с духом, вошел в так называемый дворец.
        – Знал я, что ты у меня дурак, но что такой! – такими словами встретил своего младшего сына царь-батюшка. – Что мне с ней прикажешь делать?
        – А почему ты должен с нею делать что-то?! – вполне искренне возмутился Иван-царевич. – Это уж моя забота.
        – Ты на самом деле такой дурак, озабоченный, или только претворяешься?! – рявкнул царь, но Ивана это нисколько не смутило, а только еще сильней раззадорило.
        – Что-то я не могу понять тебя, батя, – громко, уверенно, почти нахально промолвил он, – ты же сам говорил: с пустыми руками не возвращаться. Или я не прав?
Ноги царя охватила мелкая нервная дрожь; остренькие глазки его насупились; нижняя челюсть лихорадочно заходила то вверх, то вниз, обнажая пять-шесть – все, что, очевидно, осталось – кривеньких, пожелтелых зубов; изо рта стали доноситься хлюпающие и чавкающие звуки.
        – Чего мне не доставало на старость лет, так это с болотной мелюзгой породниться, – сказал он, с огромным трудом ворочая языком и бешеным усилием воли сводя и разводя челюсти.
        – А что, – невозмутимо сказал Иван, – это, пожалуй, лучше, чем вступить в родство с лошадиным племенем.
        – Это почему же? – удивился царь.
        – Лошади провианту много требуют, а при нашей-то бедности нам бы самим с голоду копыта не откинуть, – ответил Иван-царевич с тем спокойствием и серьезностью, которые окончательно вывели из себя царя-батюшку: челюсти, которые совершали до сих пор движения только по отвесной линии, стали двигаться по замысловатой, лихо закрученной спирали, наполняя царские хоромы унылым зубовным скрежетом. 
        – Я, может, и дурак, – прервал тягостное молчание Иван-царевич, – но будь у меня и семь пядей во лбу, мне все равно было бы невдомек: чего ты так переживаешь, как будто ты женишься на моей ненаглядной.
        – Ой, не могу. Уберите его, или я за себя не отвечаю. У-у-у-у, – истерически простонал государь, готовый вот-вот разрыдаться.
        – Тебе же с ней не целоваться, – продолжал Иван как ни в чем не бывало, словно и не замечая корчащегося от досады и гнева царя. – Впрочем, если тебе так хочется, то – конечно. Но только один раз и только после нашего обручения.
        – А ты что помалкиваешь? – гневно обратился царь к министру, который все это время стоял подле царя и с любопытством взирал на полусонных мух, лениво ползавших по засиженной стене и потолку; левое его ухо, с какой-то трогательной аккуратностью расплющенное, свежего малинового оттенка, было разов в пять больше, чем правое, и настолько было непривычно и неуместно на его голове, что казалось, что он взял его напрокат у генерала – поносить некоторое время.
        – А что я могу сказать? – ответил министр и зевнул; рот его разверзся до такой степени, что царь мог легко сунуть туда свою маленькую головку и сосчитать все оставшиеся у министра зубы. – Не зря же говорят: любовь зла – полюбишь и козла. 
        – Да уж не такого, как ты, – раздраженно буркнул царь, но неожиданно растаял в самодовольной, елейной улыбке; голова его, странно напоминавшая до этого горькую редьку, резко изменилась в цвете, просияв румяным и сочным помидором. – А может, ипонку взять не захотел, вот лягушку и прихватил, а? А мне тут шейки крутишь.
        – Никогда не унижусь до такой степени, чтобы лгать отцу родному, – возразил Иван-царевич тоном оскорбленного доверия. – Никогда, – гордо повторил он, – и если ты сомневаешься в моей честности и верности сыновнему долгу, который велит подчиняться воле отца, даже если он отпетый дуралей, то можешь спросить обо всем у моей невесты. Она у меня русским владеет.
Улыбка медленно и нехотя сползла с царского личика, оставив вместо себя глуповатую гримасу недоумения. Царь медленно, словно забыв слова и стараясь припомнить их, пролепетал:
        – Быть этого не может.
        – Как же не может, когда есть. Вот, – сказал Иван-царевич и осторожно извлек из кармана лягушку-квакушку; она уже отошла ото сна; скрестив по-турецки задние лапки и оперев головку на согнутые в локтях передние лапки, квакушка удобно сидела на обширной ладони царевича.   
        – Здравствуйте, папочка, – несколько застенчиво приветствовала она царя-батюшку, нижняя челюсть которого беспомощно зависла в воздухе. Он побледнел, затем стал покрываться зеленными пятнами. Через минуту царь уже пыхтел и истошно кричал, захлебываясь словами:
        – С ума все посходили… Клюнула, рыбка… Доченька… А министр тоже хорош… Ипонский городовой… Губу раскатал, размечтался: полюбишь и козла… На что ты мне? В родственники ко мне набиваешься? Родишь мне внучат, потомков, наследников…
Со стороны и впрямь можно было подумать, что не в меру разбушевавшийся и темпераментный отец распекает в чем-то провинившуюся дочурку.
        – А на кой вам ляд наследники? Наследовать вашу исподнюю? – сердито отрезала лягушка. Царь словно онемел от удивления. Нижняя челюсть громко и плотно захлопнула рот. Царь только потому не откусил себя язык, что четыре зуба были широко расставлены, и он, зажатый между ними и деснами, беспомощно двигался из стороны в сторону. Лягушка-квакушка уперла по бокам свои передние лапки, закинула одну заднюю лапку на другую, вскинула головку и бросила на царя уничтожающий и горделивый взгляд.
        – Ну, хорошо, – с усилием прошамкал царь, – пусть будет по-вашему… и свадьба будет, как полагается, в церкви и прилюдно.
        На том и порешили.
        Через неделю устроили свадьбу, предварительно накачав водкой страдавшего близорукостью священника, дьякона и всю святую венчальную братию до такой степени, чтобы они могли еще держаться на ногах и говорить относительно членораздельно.
        Толпа народа, в особенности женщины, окружила освещенную для свадьбы церковь. Те, которые не успели проникнуть в середину, толпились около окон, толкаясь, споря и заглядывая сквозь решетки.
        – Приехали! – Вот он! – А она-то, матушка, ни жива ни мертва! – заговорили в толпе, когда Иван-царевич встретил невесту у входа и вместе с ней вошел в небольшую деревянную церковь.
        Все говорили, что невеста очень подурнела в эти последние дни и была под венцом не так хороша, как обыкновенно, но Иван-царевич не находил этого, он смотрел на нее, и ему казалось, что она была лучше чем когда-нибудь, и не потому, что вуаль и платье, выписанное из Парижа, прибавляли что-нибудь к ее красоте, но потому, что, несмотря на эту пышность наряда, выражение милой ее мордочки, ее взгляда было все тем же ее особенным выражением невинной правдивости.
        – Я думала уже, что ты хотел сбежать, – сказала она ему и улыбнулась (Иван опоздал на несколько минут).
        Лягушка-квакушка, отныне лягушка-царевна, смотрела на всех таким же отсутствующими глазами, как и ее суженный. На все обращенные к ней речи она могла отвечать улыбкой счастья, которая была так естественна ей.
        Межу тем церковнослужители облачились, и священник с дьяконом проковыляли к аналою, стоящему в притворе церкви. Священник обратился к Ивану-царевичу, пробубнив что-то. Иван не расслышал того, что он сказал.
        – Берите за руку невесту и ведите, – пробормотал царевичу министр, взявший на себя роль шафера, обдав его густым запахом водки.
        Иван долго не мог понять, чего от него требовали. Долго поправляли его и уже хотели бросить, потому что он брал все не той рукой или не за ту лапку. Когда он наконец взял невестку за ту лапку, как надо было, священник прошел, раскачиваясь, несколько шагов впереди их, рискуя упасть на каждом шагу на новобрачную и поставить точку на этой торжественной церемонии, и остановился у аналоя. Толпа родных и знакомых, жужжа говором и шурша шлейфами, подвинулась за ними. Кто-то, нагнувшись, поправил шлейф невесты.
        Священник зажег дрожащими руками украшенные цветами свечи и повернулся лицом к новоневестным. Он посмотрел усталым пьяным и грустным взглядом на жениха и невесту, глубоко вздохнул и, выпростав из-под ризы правую руку, благословил ею жениха и так же, но с оттенком осторожной нежности, наложил сложенные персты на склоненную головку лягушки-царевны, потом подал Ивану свечи и, взяв кадило, медленно отошел от них.
        “Неужели это правда?” – подумал Иван-царевич и оглянулся на невесту. Ему сверху виднелась ее головка, а по чуть заметному движению ее рта и глаз он знал, что она почувствовала его взгляд. Она не оглянулась, но высокий оборчатый воротничок зашевелился, поднимаясь к ее маленькому зеленному лоснящемуся ушку.
        Вся суета опоздания, разговор со знакомыми, родными, их неудовольствие, его оплошное положение – всё вдруг исчезло и ему стало страшно.
        Плечистый рослый протодьякон в серебренном стихаре бойко выступил вперед и, привычным жестом приподняв на двух пальцах орарь, делая усилия, чтобы не рухнуть на пол, остановился против священника.
        “Бла-го-сло-ви, Вла-ды-ко!” – медленно один за другим, колебля волны воздуха, раздались пьяные торжественные звуки.
        Молились, как и всегда, о свышнем мире и спасении, о синоде, о государе; молились и о ныне обручающихся рабе Божьем Иване и Марье.
        “О еже ниспослатися им любве совершенней, мирней и помощи, Господу помолимся”, – как бы дышала вся церковь голосом нетрезвого протодьякона.
        Когда дьякон кончил ектенью, священник обратился к обручающимся с книгой: “Боже вечный, расстоящиеся собравый в соединение, – читал он кротким певучим голосом, – союз любве положивый им неразрушимый; благословивый Исаака и Ревеку, наследники я твоего обетования показавый: сам благослови и рабы твоя сия, Ивана, Марью, наставляя я на всякое дело благое”. – “А-аминь”, – разлился в воздухе невидимый хор.
        “Ты, Бо, изначала создал еси мужеский пол и женский, – читал священник все более запутывающимся языком, – и от тебя сочетавается мужу жена, в помощь и в восприятие рода человеча…”          
        Священник улыбнулся своими добрыми хмельными глазами и тихо сказал:
        – Поцелуйте жену свою, а вы поцелуйте мужа, – и взял у жениха свечи…

    На другой день после Ивановой свадьбы призвал царь своих сыновей и говорит:  – Ну, сынки мои дорогие, теперь вы все трое женаты. Хочется мне узнать, умеют ли ваши жены хлеба печь. Пусть они к утру испекут мне по караваю хлеба.
        Поклонились царевичи отцу и пошли.

    На другой день после потешной Ивановой свадьбы призвал царь своих сыновей и говорит им:
        – Ну, женатики, что рожи такие кислые, а? Али жены ваши неласковы с вами? Али готовят они несладко?
        – Не знаю, – недовольно и как-то сразу опечалившись, ответил старший сын. – У нас повар. Толстомордый и толстозадый такой. Мне его теща в нагрузку к дочери дала: “Вот тебе свадебный подарок”. А он мне нужен? Гори он синим пламенем, это подарок. Готовит ни ахти как, а пожрать не дурак, жирный боров.
        – Чего же ты терпишь его, сынок? – удивился государь. – Дал бы ему под его толстый зад коленом – и адью.
        – Когда-нибудь, батя, я и впрямь не удержусь, и тогда, о Боже, с каким удовольствием я погружу свою ногу в его тучные, упитанные ягодицы. Но кто же тогда готовить будет?
        – Как – кто? – опять удивился царь. – Ясное дело – жена.
        – А ежели она не умеет, что прикажешь тогда делать?
        – А это мы проверим, – сказал царь и соскочил с обитого новым атласом трона и торжественно визгливым голосом объявил:
        – Моей царской волей объявляю конкурс стряпчих. Пусть ваши жены к утру испекут по караваю, а я самолично продегустирую. Понятно?
        – Понятно, – с глубоким и тоскливым вздохом сказал Иван-царевич, – только я – пас.
        – Это почему же? Ах, да. Ну, конечно. Вечно я забываю. Ну да ступайте. И чтобы к утру все было готовы. И в ваших же интересах, чтобы никаких поваров.   
        Поклонились царевичи отцу и пошли.
        Воротился Иван-царевич к себе. На пороге его встретила жена.
        – Ква-ква, Иван-царевич, что ты так опечалился? Или услышал от отца слово неласковое?
        – Да чему радоваться-то? Скука. От этой скуки на стенку лезть хочется, – ответил Иван своей супруге, и они вместе вошли в дом – небольшую, с низким потолком и крохотными окнами, врезанными в ветхие, покосившиеся стены и затянутыми бараньей пленкой, избу. Царевич сбросил с себя на небольшой сундук заношенный кафтан, уселся на дубовый стул и продолжил:
        – Царь-батюшка от этой скуки чудить стал: велел снохам своим испечь к утру по караваю хлеба.
        – А что же, у него стряпчего нет что ли? – удивилась лягушка-царевна.
        – Есть, – ответил супруг, пожав плечами, – разбогател он слегка. Вот теперь и с жиру бесится. Представляю себе, что они ему сготовят, – задумчиво промолвил царевич.
        – И что же? – поинтересовалась лягушка.
        – Стрихнин какой-нибудь.
        – И что же он будет делать с этим стрихнином? – удивленно спросила лягушка, а затем поправилась, словно прося у кого-то извинения: –  То есть я хотела сказать, с этими караваями?
        – А я не понял. Он какое-то заковыристое слово ввернул. Уксусить что ли.
        – Ква-ааа, – протянула квакушка тоном, которым хотела, очевидно, сказать: тогда все понятно.
        Вдруг Иван встал, подошел к печи и стал копаться в своих пастельных принадлежностях – единственном, не считая сундука, свадебном подарке царя-батюшки.
        – Ты карты не видела? – спросил Иван, переворошив всю пастель.
        Лягушка ничего не ответила, и Иван бросил удивленный взгляд в сторону своей супруги, которая в это время, удобно улегшись на спинку, заложив передние лапки за голову, закинув одну лапку на другую – согнутую в колене, мечтательно уставилась в потолок.
        – О чем задумалась? – спросил Иван.
        – Думаю, чтобы такое приготовить, – проквакала лягушка в ответ, слегка развернув головку в сторону мужа.
        – А тебе и не надо.
        – А почему? – с обидой в голосе спросила квакушка. – Что я уже не сноха?
        – Сноха, – спокойно ответил Иван-царевич, – какие могут быть сомнения.
        – Вот я и думаю, какой бы ему каравай изготовить. 
        – А ты умеешь? – искренне удивился Иван.
        – Не так чтобы очень, – призналась женушка, – но не собирается же он есть его.
        – А кто его знает. Возьмет да отведает или, еще хуже, потребует, чтобы я надкусил.
        – Ква-ааа, – протянула лягушка, – ну тогда совсем другое дело.
        Иван-царевич ласково улыбнулся, подмигнул лягушке-царевне, та в ответ попыталась подмигнуть мужу, но безуспешно: хлопнула своими чудными глазенками раз-другой, потом зажмурилась и состряпала блаженную, добродушную гримаску. Иван с грустью посмотрел на умильную рожицу женушки и, желая прервать демонстрацию взаимных симпатий, деловито сказал:
        – Дорогая, ты не видела случаем, где лежат игральные карты?
        – Нет, – ответила лягушка, – то есть, может, и видела, только я не знаю, что это такое, – пояснила она.
        – Это небольшие листы, – стал объяснять Иван, – из плотной толстой бумаги со всякими цветными фигурками: бубна, крести, черви, пик.
        Квакушка начала вспоминать, отчего маленький зеленный лобик ее сморщился, глаза медленно поползли навстречу друг к другу, пока не уперлись в переносье*.
        (*Я ничего не смыслю в лягушечьей анатомии, но охотно допускаю мысль, что у лягушек есть переносье, раз уж есть нос, только не берусь судить – где именно. – Прим. автора).
        – Ква-ааа, – радостно промолвила она, – вспомнила. Я из них торшер, туалетный столик и все такое сделала, – лягушка-квакушка извлекла лапку из-под головки и нелишенным некоторого изящества жестом указала ею в дальний угол избы. Иван царевич перевел туда взгляд и впервые за все время увидел там малюсенький столик, два крохотных стульчика, небольшой торшерчик, кроватку и другие предметы преимущественно женской обстановки, а увидев, удивился.
        – Ты извини, милая, – с чувством вины сказал Иван-царевич, – я завтра сделаю тебе стул, стол и все прочее, из дерева, и обтяну все это мягким бархатом, а сейчас позволь воспользоваться картами по их прямому назначению?
        – Да, конечно, – любезно и даже как-то виновато согласилась квакушка.
        – Вот и хорошо, – сказал Иван и тремя шагами покрыл расстояние, отделявшее печку от угла, быстро собрал карты в колоду и залез на печку, прихватив с собой жену.
        – Знаешь, был у нас тут один французик, – заговорил он, растасовывая карты и бережно усадив рядом свою супругу, – батя с министром научили его пить не закусывая и всяким таким нашим крепким словесам. Когда папа вкупе с министром его до ниточки обыграли – это папа назвал налаживанием высококачественного французского импорта – и домой отправляли в чем мать родила – а это папа назвал налаживанием бросового российского экспорта – он этими словечками горячо сыпал. Смешно это у него получалось. “Хрю-хрю-хрю… Это есть нон диплёматик… Это есть свинство… Хрю-хрю-хрю… Вы за это еще отвечать… Хрю-хрю-хрю… Всей своей историей. Глупой и бездорожной…” А он – этот матерщинник с французским прононсом – выучил нас в карты играть и всяким французским словам похабным, всяким там шарман, лямур, конкурс, ой-ля-ля, париж, ах париж…
Лягушка неожиданно позеленела, очевидно, испытывая чувство неловкости от иноземной брани, и Иван-царевич, заметив это, перестал щеголять знанием отборной заморской ругани.
        – Так о чем я? – несколько растерянно спросил он. – Ах да, о картах. Знаешь, увлекательная вещь, – и Иван-царевич стал объяснять царевне правила игры в винт.          
        Лягушка-царевна оказалась талантливой ученицей и выучилась играть удивительно скоро, и не только в винт, и они затем резались весь вечер и почти всю ночь под тонким и тусклым огоньком сальных свечек в дурака на разный лад, покер, винт, раскладывали пасьянсы, и только к утру уснули прямо на печке. Проспав несколько часов, Иван, как только он проснулся, немедленно, даже не перекусив, – впрочем, и нечего было перекусывать, – отправился к отцу, как он сказал, “на аудиенцию”. Лягушка, заслышав иностранное слово, вновь покрылась зеленными пятнами, но Иван уже был за дверьми и не мог видеть пятна смущения и истинной, а не лицемерной, благовоспитанности.
Клонило уже к вечеру, когда дверные петли жалобно скрипнули и в дверях показался утомленный и явно чем-то недовольный Иван-царевич.
        – Ну и как все прошло? – встретила его вопросом жена, обеспокоенная столь длительным, как ей показалось, отсутствием мужа.
        – Ох, – глубоко и тоскливо вздохнул Иван, – как в скверном анекдоте, – пояснил он и уселся за небольшой стол, даже не сняв кафтан.
        – А это как? – с удивлением спросила лягушка-царевна.
        – А вот как, – сказал раздраженно, но и не без оттенка ехидства Иван-царевич, – царь изволил съесть по ломтику от каждого каравая, и вот – результат, – Иван встал, подошел к окошку и слегка приоткрыл его, затем поднял указательный палец в воздух, давая понять этим жестом супруге, что она и сама сейчас поймет.
        Царевна приоткрыла ротик и навострила ушки. Со двора чуть слышно время от времени доносился продолжительный сухой, напоминающий глухариное токование звук.
        – Ой, что это? – удивилась квакушка. – Никак у нас глухари завелись.
        – Угадала, – недовольно проворчал Иван, – но только один.
        – Небось, плохо ему здесь одному, – сочувственно проквакала лягушка.
        – Ты и представить себе не можешь, до чего же этому бедному глухарю сейчас плохо, – раздраженно сказал Иван-царевич, потом встал со стула и начал беспокойно ходить по избе, отпуская всевозможные замечания:
        – Замечательно громко палит. Еще два таких залпа, и его ветхая халупа рассыплется. Надо же так глупо влипнуть.
        Царевна, вдруг поняв, что – или вернее, кто – может быть источником этого странного звука, нахмурилась и вновь позеленела, затем, преодолевая естественное для ее пола и высокого общественного положения смущение, спросила, все еще наивно надеясь, что ошиблась:
        – Так это не глухарь?
        – Это папенька в себя приходит после роскошного, воистину царского ужина, – объяснил Иван-царевич. – Все по нужде бегает, свои французские штаны застегнуть не успевает.
        – Но позволь, ты же говорил, что есть он их не собирается.
        – Мало ли, что я говорил, – недовольно проворчал Иван, – он же у нас такой непредсказуемый ол.. – тут царевич осекся и не стал договаривать последние две буквы, находя неуместным в присутствии супруги распространятся о своих маленьких семейных тайнах. – Вообще, он поступил предусмотрительно, – продолжил он, несколько успокоившись, – сначала предложил отведать министру и генералу по кусочку от каждого каравая и, убедившись, что они живехоньки, этаким отвратительно слащавым голоском спросил у них: “Ну как, вкусно?” Министр ничего не сказал, а генерал, шут гороховый, браво доложил, даже не поморщился: “Очень, Ваше величество!”  А батя ему: “А чего министр молчит?”  А генерал отвечает: “Не могу знать, Ваше-ство, но думаю, что от удовольствия язык проглотил”. А министр, шельма, головой кивает: да, мол, от удовольствия. Ну, батя и не удержался. “Обещал же”, – говорит. Закрыл глаза, зажал двумя пальчиками себе плюгавенький носик и затолкал себе в рот два ломтика от каждого каравая и проглотил. Ну, и началось. Да, кстати, – сказал Иван-царевич, внезапно вспомнив что-то, и быстрым движением руки извлек из кармана кафтана небольшой платочек, потом развернул его: там находились, по всей видимости, два маленьких кусочка злосчастных караваев; они казались – непонятно, с какой целью – вываленными в грязи. – Вот они эти замечательные сверхслабительные, – пояснил Иван и поднес кусочки к самому носу супруги, та осторожно втянула воздух ноздрями и уже в следующее мгновенье, забавно сморщившись, чихнула:
        – Квак-чхи!!! – да так сильно, что в избе от колебания воздуха погасла тоненькая лучина. Когда, через несколько минут, Ивану удалось не без труда воспламенить ее, царевна  уже стояла перед ним и протягивала ему крохотный розовый узелок.
        – На, – сказала она мужу, – передай отцу, пусть немедленно съест. Если успеет, конечно. Там снадобье, – пояснила царевна.
Иван не стал задавать вопросов, а лишь взял узелок и быстро удалился. До батюшкиных хором он добрался через несколько минут, бегом. Развязав узелок, он и сам с любопытством рассматривал его содержимое вместе с царем-батюшкой, только что вернувшимся с очередного тяжелого похода, которые он совершал с завидным постоянством и периодичностью приблизительно пять-десять минут.
        – Ты что, хочешь меня скормить птичьим пометом? – спросил он гневно Ивана.
        Иван-царевич еще раз критически осмотрел снадобье и сказал:
        – Нет, папа, это не птичий, – а затем быстро поправился, – то есть я хотел сказать, что это и не помет вовсе.
        – А что же по-твоему? – буркнул царь, чувствуя, что через минуту-другую ему придется отправится в очередное тяжкое, непредсказуемое и полное опасностей странствие.
        – А это, как бы тебе сказать поделикатнее, – царевич стал искать более менее подходящее слово, но, так и не найдя его, выпалил:
        – А какая тебе к черту разница, отец родной? Я бы на твоем месте не был уж настолько разборчив, раз уж такое дело. 
        – А жалко, что ты не на моем месте, – процедил сквозь четыре свои зуба царь.
        – Как хочешь, папенька. Но обнаруживать щепетильность после того, как ты имел, извини, глупость и неосторожность съесть черт знает что, не испытав предварительно этих лакомств на желудках самих этих искусных матрешек, просто смешно.
        – Ага, смешно, – гневно буркнул батюшка, –  так смешно, что мой живот вместе с задом вот-вот разнесет со смеху. 
        – Ну что ж, не хотите – не надо, – с достоинством сказал Иван. – Мое дело – предложить, а ваше – продолжать смеяться.
        Царь, чувствуя, что осталось еще совсем немного до критического момента, и догадываясь, что если бы даже он или кто-либо другой очень захотел, хуже бы все равно не стало, через силу вымолвил:
        – Ладно, валяй. Но гляди, ежели что случится, я из твоей ненаглядной велю лягушачий деликатес сделать. Я как раз пару месячишек назад из самого Парижу стряпчего выписал. Сидит сейчас на кухне, мяса дожидается.
        – Вот тебе на! – искренне удивился Иван-царевич. – А она тут при чем?
        – А при том, – буркнул царь, закрыл глаза, быстрым движением сунул несколько комочков снадобья себе в рот и, не пережевав их, проглотил, скорчив свою физиономию.
        – Ступай, – сказал он Ивану, как только стал в состоянии говорить.
Иван быстро вышел из дворца, ощущая, что уже не может находиться там из-за очень тяжелого, спертого воздуха.
        Только утром следующего дня Иван-царевич рискнул зайти к царю-батюшке. Там он застал своих братьев. Средний его брат сидел, полуразвалившись, на кресле, скрестив руки на небольшом брюшке, которое со временем обещало вырасти в солидное пузо, и с увлеченно и внимательно смотрел за тем, как завтракают мухи крошками вчерашних караваев, как, едва вкусив с царского стола, они, словно спятив, стремительно поднимались в воздух и, совершив круг, от силы два, замертво падали вниз. Старший брат солидно расхаживал по не первой свежести ковру и говорил:
        – Ты бы, батя, по-человечески и сказал, что, мол, есть будешь эту дрянь, а то – “прокуксю”, вот и куксишься.
        – Невежа, – недовольно воскликнул государь, – продегустирую.
        – Вот и я говорю, – охотно согласился старший царевич, – про-де-кук-си-ру-ю, – сказал он по слогам, давая таким образом понять, что он все понял, а если кто и напутал, так это сам батюшка.
        Царь не стал спорить, а только презрительно махнул рукой: что, мол, с дураком спорить, только время тратить.
        – Здравствуй, сынок, – радостно сказал он, завидев младшего отпрыска царской фамилии. – Знаешь, помогли мне вчера твои комочки. Все как рукой сняло. Я себя сейчас замечательно чувствую. Я даже подумываю, не открыть ли нам свое дело, торговлю. Как ты на это смотришь?
        – Как я на это смотрю? – сказал Иван без особого вдохновения и развел руками. – Положительно. Придется заодно наладить производство вчерашних караваев. На всякий случай. Я не против. Но, боюсь, жена моя не потянет, в смысле торговли.
        – А она тут при чем? – удивился царь. – Хотя… да. Конечно, – царь ударил маленькими ладошками по подлокотникам трона. – У меня тут после вчерашних кулинарных изысков что-то с памятью моей стало. Все, что было не со мной, помню, а вот, что было со мной, – с трудом, – вдруг царь прыснул ехидным и немножко детским смешком. – А министр, слышь, сынок, – сказал он радостным мальчишечьим тоном, – у него тоже после вчерашней дегустации с мозгами не все в порядке: он то русскую речь французской разбавляет, то французскую подсаливает русской.
        – А генерал как себя чувствует? – спросил Иван-царевич, желая и надеясь в глубине души, чтобы у этого канальи и лгуна было еще хуже, чем у бедного министра. 
        – Генерал дрыхнет. Его, подлеца, и поганка не возьмет, – угрюмо объявил царь и затем резко сменил тему разговора. – Вот что, сынки, хочу я по случаю своего чудесного выздоровления устроить пир на весь мир, и чтобы там без ваших кулинарных глупостей. Приходите все сегодня вечером со своими женами. Иван, это и к тебе относится. Хочу посмотреть, какая из них лучше пляшет. А кто лучше готовит, я уже знаю. Благодарю.

    Поклонились царевичи отцу и пошли.
        Старшие братья пошли своим женам приказать собираться на бал, а Иван-царевич задумался – куда я с лягушкой поеду? 
        Лягушка и говорит ему:
        – Не горюй, Иван-царевич! Ступай на бал. Все будет хорошо.
        Иван-царевич немного обрадовался, как услыхал, что лягушка бает. Вышел из избы, а лягушка пошла, сбросила с себя кожух, оделась чудо как!

    Иван-царевич и Марья-царевна опоздали на пир. Обеспокоенный, растерянный и даже немножко испуганный, муж поначалу даже вовсе не хотел появляться на пиру. Но понимая, что царь-батюшка все равно настоит на своем, и в глубине души желая похвалиться перед другими своей женой и испытывая естественное желание поквитаться со всеми за те нелепые шутки и насмешливые взгляды во время венчания, до и после, Иван-царевич внял советам и уговорам своей красавицы-жены и отправился с ней в гости.
        Пир уже был в самом разгаре, когда Иван-царевич с супругой вошли в относительно большую и просторную комнату, специально вычищенную до блеска по случаю пира. Министр, который был уже слегка на взводе, встретил счастливую чету у самого входа; на него, по всей видимости, была возложена обязанность представлять гостей, и он, осведомившись у Ивана, что это за красотка с ним, громким трубным голосом, словно похваляясь им и непременно желая понравиться Марье, объявил:
        – Иван-царевич со своей супругой Марьей-царевной изволили пожаловать.  
        Марья-царевна, на которую все собравшиеся в зале смотрели с тихим восторгом и удивлением, величаво прошла к столу вместе с мужем, и они сели рядом. Иван-царевич, то рассеянно, то удивленно, как-то украдкой, словно не веря в то, что Марья и впрямь его супруга, поглядывавший на нее, не просидев и минуты, неожиданно встал, шепнул что-то на ухо жене (та, улыбнувшись, молча кивнула в ответ) и быстро вышел из дворца. Его внезапное исчезновение никто даже не заметил.
        Царь-батюшка, все это время с немым восторгом смотревший на Марью, сделав над собой нечеловеческое усилие, попытался выдавить из себя самую любезную улыбку, на какую только был способен, но бифштекс по-милански, плотно застрявший у него в горле, не дал сделать ему это, и в результате небольших размеров нахальное личико царя искривилось в дикую рожу, в котором сладенькое перемешалось с жуткой кислятиной. Глаза царька стали медленно закатываться вверх, удивительно тугие для его возраста и зубов, розовые щечки стали резко бледнеть и терять свою упругость. Но никто этого не заметил, удивленно и бесцеремонно уставившись на неожиданно появившуюся гостью, которая, покрывшись краской смущенья, не знала куда себя девать. Генерал, дремавший по правую руку царя, внезапно очнулся, обвел пьяным и полусонным взором всех присутствующих; взгляд его остановился на беспомощном царе с разинутым ртом, с пустой рюмкой в левой и вилкой в правой руке. Генерал впился  глазами в цареву посудину, потом взгляд его медленно переполз на округлую дыру под вздернутым остреньким носиком. Правая генеральская рука непроизвольно, медленно потянулась к карману его огромного, увешанного всевозможными медальками и орденами кафтана, затем с вороватой осторожностью погрузилась в него и извлекла из нее огурец весьма внушительной величины, после чего генерал со стремительностью, не свойственной его грузному телу, соскочил с места и с криком: “Закуси, отец родной!” впихнул овощ в род государя, которого от толчка опрокинуло на спинку мягкого огромно кресла, на котором царь с далека и вовсе выглядел ребенком; цепкие пальцы его продолжали удерживать рюмку и вилку так, словно это были скипетр и жезл; глаза его совершенно закатились. Со стороны можно было подумать, что царь хочет во чтобы то ни стало проглотить в один присест огурец, который уперся ему в гланды, и доставить этим удовольствие удивительно, неправдоподобно, сказочно красивой гостье. Генерал, видя, что закуска не идет, дернул огурец обратно, но он засел так плотно, что вытянуть его, не свернув шею государю, не представлялось возможным. Тогда генерал с аккуратностью, на какую только и был способен, развернул царя вместе с креслом в сторону окна, встал у него за спиной, снял корону с государевой лысины, зажмурил себе один глаз, наклонился над самой головкой царя, утопил ее в своих обширных ладонях, наклонил слегка вперед, подал чуточку влево и прогромыхал своим могучим басом:
        – Готово! Пли! – и огромный, полупудовый генеральский кулак со свистом рассек воздух и тяжелым молотом погрузился между костлявых лопаток царя – огурец, а вслед за ним и едва не ставший роковым бифштекс стремительно, пушечным ядром вылетели в открытую форточку. Генерал легким движением рук вернул царя и его кресло в первоначальное положение, взял со стола пузатый бутыль и слил его содержимое в себя, затем вынул из внутреннего кармана огурец еще большего размера, чем первый, и в один присест проглотил его, после чего рухнул на свое кресло и тут же задремал. Царь же, быстро придя в себя, поерзал, поставил рюмку и вилку на стол и быстро пробежался пальцами по своим позвонкам, точно желая убедиться, все ли на месте, недоумевающее и рассеянно посмотрел по сторонам и бросил куда-то в пространство:
        – Мерси, – с тихим восторгом посмотрел на Марью, слащаво улыбнулся и, указывая глазами на генерала, пояснил: – Мон женераль, – и с любезностью, на какую только был способен, поинтересовался:
        – Не желаете ли, мадам, отведать чего-либо с нашего стола?
        Марья смущенно посмотрела на царя-батюшку и ответила:
        – Не беспокойтесь.
        Царек, завидев смущение в глазах снохи, что называется, завелся с полуоборота. 
        – Как вас величать, красавица? – спросил он, чувствуя такой прилив сил, какой не испытывал уже последних лет пятьдесят.
        – Марья, – ответила царевна, все больше смущаясь все возрастающей бесцеремонности царя.
        – Марья, – мечтательно повторил царь, смакуя каждым слогом слова, что смутило Иванову супругу еще больше, и она с испугом и предчувствием дурного в голосе сказала:
        – Да, просто Мария.
        – Да, очень просто, – согласился царек, а затем галантно, как ему показалось, предложил:
        – Не хотите ли выпить чего, красавица?
        – Нет, – ответила царевна, – право же, не стоит беспокоиться, папенька.
        – Ну, зачем же так сразу “папенька”? – обиженно и слегка кокетливо возмутился государик, задумчиво почесал себе затылок и, величаво водрузив у себя на головке крохотную, казалось, что детскую корону, сказал:
        – Называйте меня просто – царь-батюшка. А впрочем, и “батюшка” не нужно. Зачем? – царь еще раз почесал свою глянцевитую лысину. – Да и царь слишком официяльно. Вот что, – решительно и мужественно сказал он, – величайте меня Федором Васильевичем. Нет! Только – Федором. Так, несомненно, лучше. Звучит! Или же еще лучше: Федей. Да, просто Федя. Можно – Феденька.
        – Ну, как же так можно, папенька?! – возмутилась Марья-царевна и краска смущения залила все ее лицо.   
        Царь-папенька, видя все возрастающее смущение своей снохи, и сам заалел от удовольствия.
        – Можно, – самоуверенно и властно сказал он. – Уж сделайте одолжение, доставьте удовольствие, может, не очень молодому, но еще, уж поверьте, вполне мужчине, – лицо царька расплылось в какой-то двусмысленной странной улыбке, в которой смешались и восторг, и смущенье, и лесть, и подобострастье, и желанье, и испуг, и еще черт знает что.
        – Ну, что вы, батюшка, – попыталась еще раз возразить Иванова жена, которая дома, в своей избенке, даже в самых смелых своих предположениях никак не могла ожидать такого напора и резвости со стороны своего престарелого и небольшого по величине, но уж чрезмерно влюбчивого, как выяснилось, свекра, который ошалело, почти как в бреду твердил ей сейчас:
        – Я настаиваю… Моей царской волей, черт побери…
        – Нет, нет и нет!!!
        – Ну, право же, мадам, что вам стоит! – продолжал напирать дамский угодник.
        – И не просите!
        – Хотите, на колени встану? – воскликнул царь и, как ошпаренный, соскочил с кресла, с геройским отрешенным видом, словно большой ребенок, готовый вот-вот бухнуться на колени перед гордой и застенчивой красавицей.
        – Этого еще не хватало! – почти крикнула Марья. – Прекратите немедленно! Не вынуждайте меня… – она так и не договорила, к чему ему может вынудь старенький волокита, потому что тот, так и не дождавшись согласия снохи, предпринял попытку встать перед ней на свои костлявые колени, но довольно неудачно: смяв большое металлическое блюдо и проломив край дубового стола своей нижней челюстью, он закатился под стол. От внезапного шума проснулся генерал, лениво посмотрел влево, вправо, наконец, остановился взглядом на кресле царя, задумался, пытаясь понять, какой именно мелочи не достает в общей картине пира, – сообразил, громко и смачно чмокнул, подался вперед и стал шуровать руками под столом до тех пор, пока не нащупал там что-то более менее твердое и теплое, затем осторожно извлек оттуда блаженно и виновато улыбающегося царя и также осторожно поместил его на привычное место, потом взял со стола бутылку, что побольше, осушил ее до дна и продолжил прерванный сон.
        Царек ощупал подбородок и, убедившись, что он на месте, крякнул и сказал:
        – Мерси, – затем обратился к Марье:
        – Сударыня, вы так и будете продолжать упрямиться?
        – Вот пристал, пень “в весенний день”, – шепнула Марья и громко, с насмешкой в голосе прибавила:
        – Хорошо, не буду, Феденька.
        Царь от таких слов засиял-таки; игривый румянец на щечках и лбу, который под столом лишь усилился, стал еще сильней, и все его лицо уже пылало раскаленными угольками, а глаза блестели как две большие бриллиантовые бусинки.
        – Эй, человек, гарсон! – взвизгнул государь.
        На крик явился министр, облаченный по случаю пира в черный фрак, который развевался от стремительных перемещений новоиспеченного гарсона своими длинными фалдами как большей птичий хвост, отчего сзади министр приобрел странное сходство с огромным животным – чем-то средним между бегемотом и ласточкой.
        – Слушаю-с, что прикажете-с? – любезно, подобострастно спросил он, протягивая карту и обращаясь к гостье с заученной приторной улыбкой на полупьяной физиономии, но та, смутившись и слегка испугавшись и тона, и пьяной улыбки на полудикой роже министра, не взяла ее.
        – Вот что, братец, – сказал царь, будучи не в силах отвести глаз со снохи, – что у нас там сегодня в смысле выпить да закусить? 
        – Прошу-с, – промолвил министр и чинно, с юношеской лихостью протянул карту теперь уже царю, тот подчеркнуто небрежным и привычным жестом взял меню и нарочито ленивым, скучающим взглядом стал осматривать ее.
        – Суп с кореньями, – сказал царь таким же ленивым и скучающим, как его взгляд, голосом.
        – Прентаньер, – самодовольно назвал министр суп по-французски.
        – Хороши ли устрицы?
        – Сегодня, Ваше сиятельство, только фленсбургские, остенских нет.
        – Тюрбо под густым соусом, потом ростбиф “окровавленный” да каплунов, любезный.
        – Хорошо-с. Итак, суп претаньер, тюрбо сос Бомарше, пулард а лестрагон, маседуан де фрюи…
        – Вот чешет, собака, – удивленно и восторженно прервал министра государь. – Шарман, лопни мои уши. Дорогая, – обратился он к Марье, – что пить будем?
        – Не знаю, – недовольно ответила Марья, раздраженная и на столь быстрый фамильярный тон царька, и на непонятные французские слова, и на пьяные любезные улыбочки министра, а более всего – на внезапное исчезновение и долгое отсутствие своего супруга.
        – А что у нас там есть, человек? – спросил царек таким развязным тоном, что его снохе стало ясно, что просто так он уже не отвяжется.
         – Разное-с, – деловито ответил министр, – шампанское: “Каше блан”, Бордо, Бургунское, Клюко, Клюко Матрадура. Коньяки:  “Арашан”, очень рекомендую, армянский. Вина: столовое Нюи, Шабли, Портвейн, Херес, Мадера, Вермут, яблочное…
        – Мне эту, Матрену дуру, – прервала на этот раз министра Марья.
        – Пардон, какую дуру? – удивленно спросил министр.
        – Матрену, – сказала гостья, – и, пожалуйста, без пардону.
        – А-ааа, – догадливо протянул метрдотель, – Клюко Матрадура. Все, заметано. А что на закуску? – любезно спросил он.
        – Сыр пармезан, – не преминул блеснуть своим французским царь-батюшка.
        – Да, я не отказалась бы от каши, – сказала Марья.
        – Есть у нас каша? – спросил царь, всем своим тоном и видом давая понять, что на его столе это довольно экзотичная еда.
        – Так точно, есть, – ответил министр, – каша а ля рюсс.
        – Вот и хорошо. Неси, – распорядился царь, но министр, к его и удивлению его гостьи, не только не покинул пределов зала, но стал суетливо кружиться вокруг стола, выискивая нераскупоренные бутылки; не найдя таковых, он слил равными долями остатки нескольких бутылок в две небольшие рюмки и с помпой, установив их на обширный поднос, поднес  царю и Марье.
        – Что это? – вопросил царь, и небольшая, но грозная туча стала собираться на его лоснящемся лобике.
        – Коктейль, – невозмутимо и торжественно объявил министр, – для разогреву.
        Царь не стал уточнять у своего доморощенного полиглота, что такое “коктейль”, а только, наученный недавним довольно горьким опытом, взял одну рюмку с подноса, поднес к своему носику, с сиплым шумом втянул им воздух, жутко сморщился, после чего поставил ее перед генералом и со всего размаха треснул ему по затылку своим маленьким кулачком. Генерал проснулся, зевнул, почесал себе затылок и огромные свои уши, затем стал искать взглядом, чего выпить; но не найдя ничего подходящего, уперся хмельными глазами в маленькую рюмку перед самым своим носом. Недолго думая, приподнял ее и быстрым движением слил себе в рот министрову смесь, потом, уткнувшись лбом в стол, устроился подобнее в кресле, счастливо улыбнулся и сладко закрыл глаза, но неожиданно для всех соскочил с кресла, как ужаленный, чуть не опрокинув стол, и с криком: “За что?!.. У-ууу, сволочи…” бешено и шумно, как целый эскадрон, прогалопировал вокруг стола ровно три раза и ко всеобщей радости выскочил во двор. Все присутствовавшие, в том числе Марья-царевна, удивленно уставились на разнесенную в дребезги дверь, которую генерал в спешке и по своей забывчивости не счел нужным открыть, а царь-батюшка гневным, испепеляющим взглядом посмотрел на министра, стянул с подноса вторую рюмку, протянул ее невольному генералову палачу и пискляво рявкнул:
        – Пей, химик гребанный! – и улыбнувшись какой-то дикой, сатанинской улыбкой, которая на его полудетском лице казалась неестественно жуткой, злобно прошипел:
        – Морда козлиная, ты что же, меня хотел этим пойлом угостить?
        Все с удивлением – а некоторые с состраданием – и в предвкушении чего-то очень дурного уставились на министра, который, с грохотом уронив поднос на пол, дрожащей рукой взял у царя рюмку, закрыл глаза, открыл рот, перекрестился левой рукой и уже был готов опрокинуть “коктейль” в себя, как вдруг у всех на глазах Иванова жена стала медленно растворяться в воздухе, пока – ко всеобщему изумлению – не исчезла вовсе…

    А Иван-царевич разыскал дома спрятанную Марьей-царевной шкуру лягушачью и сжег.
        Когда догорала шкуру, в окне появилась Марья, обратившаяся в белую лебедь, и сказала Ивану-царевичу: «Ах, Иван-царевич, что ты сделал! Ты бы немного повременил, я бы была настоящая твоя жена!”» И унес Марью-царевну Кощей Бессмертный.  
        Загоревал Иван-царевич и пошел куда глаза глядят – невесел, головушку повесил.
        Идет долго уж, вдруг попадается ему избушка – к лесу передом, к нему задом. Он и говорит:
        – Избушка, избушка! Стань по-старому, как мать поставила, – к лесу задом, а ко мне передом.
        Избушка перевернулась. Он вошел в нее, видит – сидит старуха и говорит:
        – Фу! Фу! Русской коски слыхом было не слыхать и видом не видать, а нынче русская коска сама на двор пришла! Куда, Иван-царевич, пошел?
        – Здравствуйте, бабушка, – сказал приветливо Иван-царевич, – как поживаете?
        –  Здравствуй, Иван, коли не шутишь, – поздоровалась старушка. – А живу я себе так. Скука заела. Считай, уже шестой век пошел.
        – Надо же, – искренне удивился Иван-царевич, – а выглядите лет этак на сто. Ну, самое многое на сто пятьдесят.
        – Нехорошо, Иван, – поучительным тоном сказала бабушка, – мог бы из любезности скинуть еще лет сто.
        –  Простите, – виновато сказал Иван-царевич, – не догадался.
        – Ну, не догадался, так и леший с ним, – печально промолвила баба-яга. – Куда путь-дорогу держишь, молодой человек?
        – Да вот, бабушка, доступать Марью Прекрасную.
        – Слышала, слышала, сынок, – сказала баба-яга, ласково и сочувственно улыбнувшись Ивану-царевичу, что мгновенно расположило Ивана к бедной и, судя по всему, одинокой старушонке, и он сразу перешел к существу дела.
        – Похитил ее Кощей, а я слыхивал где-то от кого-то или, может быть, читал в детстве, сейчас уже и не припомню, бабушка, – молвил Иван-царевич, – что смерть Кощеева на конце иглы, а игла та в яйце, а яйцо в утке, а утка в зайце…
        – Стой, мил друг, – перебила его яга, – начиная с зайца – все чушь собачья, да и утка не та, да и яйцо не одно, да и не смерть в них, а стать мужская, ну да для него это одно и то же. Сейчас во всяком случае. А что до иглы, то и вправду: какой-то знахарь-китайчонок, а до него еще не один десяток таких же знахарей иглами поддерживали в нем здоровье и стать. А один из них ухитрился отделить от него эту самую стать и поместить в отдельный искусно сделанный ларец. Термос, кажется, по-ихнему. Не упомню сейчас. Так вот, как до дела какого, интимного, доходит, он этот ларец открывает и вешает на себя эти самые, как вы считаете, иглы, только не на грудь их вешает, а много ниже.
        – То есть как это? – удивился Иван-царевич.
        – А вот так, все как у вашего брата, мужчины, полагается, – нелепо игриво и лукаво улыбаясь, ответила бабушка яга, – Ведь Кощей-то хоть больно и худющий, но мужчина. А то бы зачем он подворовывал женщин ваших? У него там их уже целый полк. Губа-то у него не дура. На таких, как я, не зарится, старый хрыч. Ну, ничего, поквитаемся мы еще с ним.
        – Вот вы мне и помогите, – с нарочитой наивностью сказал царевич.
        – А почему бы и нет? – удивленно сказала яга. – Вот что, добрый человек, я скажу тебе, пожалуй, где этот ларец.
        – А вы откуда знаете? – лукаво-простодушно спросил Иван-царевич.
        – Сказала тут одна стерва, то ли из ревности, то ли из подлости, то ли еще из-за чего, только знаю теперь, где этот ларец, и уже давно нет этой писаной красавицы, которая случайно увидела, как Кощеюшка лазил в него, и быстро смекнула что к чему.
        – И где же?
        – А в саду его.
        – Знаю, знаю, – с усмешкой сказал Иван-царевич, – на высоком дубе.
        – На каком еще дубе? – недовольно проворчала старушка. – Стар он уже, чтобы по деревьям лазить. Грохнулся он однажды, лет двести назад, с этого высокого дуба и чуть было сам дуба не дал и хотя изрядно помял свои мужские прелести, а вдобавок и переломал себе несколько ребер, но оправился. Однако впредь выбрал дерево для ларца куда ниже.
        – И стражу к дереву приставил? – высказал свою догадку Иван-царевич.
        – Ну да, – ухмыльнулась баба яга. – Кто знает эту стражу. Ненадежный нынче народ пошел, Вань. Возьмет кто-нибудь из этой стражи да прикарманит себе воистину волшебные яйца, а то и вовсе возьмет да и раздавит их или, еще хуже, пустит на яичницу. Ему-то они что. А Кощею – последняя радость, может, в жизни. И потом, это, сам понимаешь, дело интимное. Так что, смекай, молодой человек. Да и на кого сейчас можно положиться. К тому же, стар стал наш Кощеюшка, ленив, недоверчив. А когда молодой был. Какой был. Мужчина. Богатыри – не вы. Не то, что нынешнее племя. Хорошая мысль. Надо непременно подсказать кому-нибудь. Да, замечательный был мужчина. Да и мы тоже были ох как хороши. Э, да что вспоминать! – воскликнула бабушка и махнула рукой.
        – А что же он этот ларец во дворец не спрячет? – спросил Иван-царевич. – Подальше от любопытных глаз.
        – А он бы спрятал, – ответила яга, – так далеко спрятал,  за три девять земель, что и сам потом не нашел. Если бы в них действительно была заключена жизнь. Но, во-первых, они должны быть, что называется, всегда под рукой, а то, что от них проку, когда они под чужой-то? Подумай своей глупой головушкой. Не будет же он бегать каждый раз так далеко. От него все его красавицы разбегутся кто куда. А, во-вторых, этот термос, то бишь ларец он с хитринкой сделан. Ему, а вернее, тому, что в нем, все время на воздухе нужно быть и непременно на каком-нибудь дереве, чтобы силу от этого дерева брать. Смекни, как это удобно. Пока он по делам бегает, то да се, они силой мужской наливаются. Китайская штучка. Что говорить, умные ребята, сметливый народ. Он этому китайчонку сундук золота отвалил, а потом, чтобы этот мастер по сексуальной части помалкивал, загубил его. Да и его мужскому самолюбию льстит быть единственным обладателем такого приятного дара.
        – Да, хороший дар, – искренне с завистью в голосе согласился Иван-царевич, – только как теперь его нам его заполучить? Ведь в проникнуть в сад не так легко, наверно.
        – Отчего же не легко, – промолвила бабушка, – очень даже легко.
        – То есть как это? – удивился Иван. – Он что же, не дорожит своим мужским достоянием, да еще таким редким?
        – В том-то дело, что дорожит, – простодушно ответила яга, – и для отвода глаз сделал совершенно другой, ложный, ларец, очень роскошный – в отличие от настоящего, невзрачного с виду и ничем непримечательного, – и спрятал его в совершенно другом саду. Подвесил на самом высоком дубе, а к дереву приставил злых псов и целый полк стражи. И слух пустил, что в этом ларце его жизнь спрятана. Многие молодцы из-за него свои жизни положили. Были и такие, кто добрался до этой фальшивки, да что проку?  Ларец и нынче там. Так что, как видишь, не дурак Кощеюшка. Ой, не дурак. И губа не дура.
        – Да, не дурак, – согласился Иван-царевич. – А как вы, бабушка, посмотрите на то, чтобы его на заслуженный и почетный покой отправить? Хватит. Погулял он свой век.
        – Да, – печально протянула яга, – этот век уже не один век длится. Пора и ему на пенсию. Да еще и спасибо скажет. Какую гору мы с тобой с его тощих плеч сбросим, а? А то уж и устал, да и выкинуть жалко. Где еще такое добро сыщешь? Вот и не поймет теперь: то ли он их к себе привязывает, то ли он к ним привязан; то ли они его обслуживают, то ли он – их.   
        – Да, бабушка, загадка сфинкса, – насмешливо сказал Иван-царевич.
        – А что это такое? – детски удивленно спросила баба-яга.
        – А леший его знает и еще министр наш, бабушка, – ответил Иван-царевич.
        – Что ты заладил “бабушка” да “бабушка”! – возмутилась старушка. – Помяни мое слово, царевич, я еще тебя переживу, юноша, – прибавила она с досадой и горечью, понятной только ей, живущей уже шестую сотню лет.
        – Извините, бабушка, – растерянно сказал Иван-царевич.
        – Да чего уж там, – проворчала старушонка. – Прощаю и даже помогу тебе.
        – Вот и хорошо… – замялся вдруг Иван-царевич, не зная, как назвать приветливую и, в общем-то, милую и веселую старушенцию.
        – Ну вот, – печально вздохнула баба яга, – помогай после этого такому, у кого воображение такое слабое. С какой это стати? Ну, да леший с тобой. Называй меня просто: мадмуазель.
        – Да, но… м-м-м, – беспомощно промычал Иван-царевич и вновь замялся, не смея допустить мысль, что у яги, хотя бы в дни ее славной молодости, не было мужчин. “Были, – подумал он, – еще какие! Пером не описать да и в сказке не сказать”.
        – Это ты правильно мычишь, – мягко, снисходительно и все же насмешливо сказала яга, – я погуляла в свое время от всей своей страстной души и от всего своего горячего тела. Ах, каким роскошным оно было у меня. Когда-нибудь я непременно напишу о нем в своих замечательных мемуарчиках и о том, что оно вытворяло. Какие кульбиты и сальто-мортале проделывало. А что до мадмуазели, так не мадам же меня называть. Ни-ни. Глупо, конечно...
        – Да, мадмуазель, – охотно, впрочем, и не без некоторого смущения согласился Иван-царевич, а потом весело прибавил:
        – Вот и сделаем мы с вами нашему Кощеюшке, рубаке-парню, небольшое, но очень серьезное харакири.
        – Чего-чего мы там ему сделаем? – удивленно спросила баба-яга.
        – Харакири, – сказал Иван.
        – А что это такое?
        – А это, мадмуазель, японское словечко.
        – А ты, мил дружок, переведи его на русский. Чай, видишь, не японка я. Русская. У них там, наверное, своих хватает.
        – Да я, сказать по правде, и сам в японском не шибко силен, – признался царевич, – кровопускание что ли, – неуверенно объяснил он.
        – Харя-гири, – медленно и задумчиво сказала бабушка, божий одуванчик, – вот, значит, как они это называют. Не то. Не то, – ворчливо повторила она.  – Я тебе вот что скажу, любезный. По-русски и проще, и веселей получается, и даже как-то жизнерадостней что ли: кастрировать. В самую, так сказать, точку. А, вернее, в две точки. Чик – и готово. И главное – не больно. Я, конечно, про нашего Кощея  говорю. Были яйца крутые, бац – и  всмятку. Ну, да ладно, – печально сказала баба-яга и далее поведала Ивану-царевичу, как добраться до того сада и как разыскать этот воистину волшебный ларец, мечту каждого мужчины. Выслушал ее Иван внимательно, а, когда собрался уходить, вдруг опечалился. Увидела это баба яга, удивилась и спросила:
        – Чего это ты нос повесил?
        Ничего не ответил Иван-царевич, а стал еще печальней.
        – Радуйся, – сказала бабушка, почувствовав вдруг к Ивану жалость. – Ему после твоей экзекуции не до твоей женушки будет, да и вообще кого-либо. Самое многое, на что он будет способен после этого, – это играть с ней в прятки или жмурки. Только на глаза Кощея не попадайся, по крайней мере, первое время, а то, знаешь, сгоряча-то может и шею свернуть. Сам понимаешь, есть за что. Представь, ежели, скажем, тебе такой подарок какой-нибудь доброжелательный олух сделал.
Иван-царевич вновь ничего не сказал в ответ на добродушные слова многоопытной и повидавшей всякого за свою долгую и довольно веселую жизнь старушки.
        – Ну, чего помалкиваешь-то? – недовольно спросила яга. – Говори, что случилось.
        – Да как сказать, – нехотя промолвил Иван-царевич, – есть у меня дома еще один Кощей, может, и еще хуже. Хотя, казалось бы, куда уж хуже. И хотя не бессмертный, но уж больно шустрый и прыткий. Этакий живчик. И на мой век его хватит, и даже с избытком. Так что, мне не резон домой с Марьей-то возвращаться.
        – А ты и не возвращайся, – ласково и почему-то радостно сказала баба-яга, – я тебе с твоей красавицей-женой угол дам. Не нажила я детей. Все недосуг было, – объяснила она, – уж больно гульнуть любила. Был такой невинный грешок. Мне тут многие задолжали. Вот и стребую с них должок. Разбогатеем и куда-нибудь переберемся. Все образуется, Иван. Согласен?
Иван-царевич благодарно улыбнулся, кивнул и, не говоря ни слова, вышел из избушки. Оказавшись на крыльце, он спрыгнул с него на узенькую тропинку, ведущую в глубь темного, сказочного леса, и быстрым, торопливым (словно боясь опоздать) шагом пошел по ней.
        Через неделю-другую он уже был у желанной цели. Дерево и в самом деле, как говорила ему его теперь уже мачеха, не было высоким*. Добраться до небольшого, невзрачного и с тонкими, но очень прочными, как выяснилось потом, стенками, сплошь покрытыми тоненькими отверстиями, ларца не представляло особой сложности. Правда, Ивану пришлось изрядно повозиться с замком, но он справился с ним за пару часов с помощью двух больших камней. Затем он с облегчением открыл крышку так называемого ларца, ну, а все, что произошло дальше, может представлять интерес для пытливого и чрезмерно любопытного патологоанатома или какого-нибудь чудака, любителя всяких диковинок, но никак не для сказочника и фольклориста, а посему…
        (*Я не стал размазывать всю эту дребедень с говорящими медведем, зайцем, селезнем и щукой. Довольно, как мне кажется, и одной говорящей лягушки. Мне хотелось быть возможно реалистичней, пусть даже в пределах сказки, и я изъял из нее всех животных за исключением лягушки, разумеется. Я вполне отдаю себе отчет в том, что именно этот реализм, граничащий с натурализмом, – по правде говоря, вообще нигде неуместный, даже в так называемой литературе социалистического реализма, – мог вызвать чувство неловкости, и я приношу свои самые искренние извинения, если такое чувство почему-либо действительно возникло. Мне не хотелось бы выступать в роли литературного ханжи, и тем не менее я был бы весьма огорчен и, возможно, отчасти удивлен, если бы был обвинен кем-либо в непристойности. И единственное, что мне осталось бы сделать, если бы это все-таки произошло, это – любезно отослать читателя с преувеличенно  чувствительными ушами к другим книгам, которые буквально затопили все литературные прилавки, и в которых откровенный мат и скабрезность, ставшие уже своеобразной самоцелью и визитной карточкой многих авторов, так и пестрят на каждой странице так называемых книг.  Увы, увы, – вот все, что я могу сказать на этот счет. Я хотел быть приличным (и даже в некоторых случаях изысканным) насколько это вообще представлялось возможным, но если мысль – как правило, внезапно пришедшая мне в голову – была, как мне представлялась, остроумной, но при этом требовала – для большей выпуклости и убедительности – некоторой доли – право же, незначительной – непристойности, то я соглашался выглядеть несколько непристойным, за что приношу свои самые искренние извинения. – Прим. автора).
Обрадовался Иван-царевич, разбил яйцо (а возможно, и оба), достал иглу и отломил у нее кончик.
        Пошел Иван-царевич в Кащеевы палаты. Вышла к нему Марья Прекрасная и сказала:
        – Ну, Иван-царевич, сумел ты меня найти, теперь я весь век твоя буду!
        Выбрал Иван-царевич лучшего скакуна из Кащеевой конюшни, сел на него с Марьей и воротился к одинокой и всеми забытой бабушке-яге.
        Уже через полгода они перебрались куда подальше от старого места. А еще через три месяца родила Марья-царевна на радость ставшей на старость лет сентиментальной бабушке-яге мальчонку-внучонка. И стали они жить дружно в любви и согласии.
        Тут и сказке нашей конец. А кто ее дочитал, тот молодец. А вот молодец ли тот, кто ее писал? Но это уже совсем другой вопрос и из совершенно другой сказки. Не так ли?

 

© Кененсаринов А.А., 2008. Все права защищены
Произведение публикуется с письменного разрешения автора

 


Количество просмотров: 2534