Новая литература Кыргызстана

Кыргызстандын жаңы адабияты

Посвящается памяти Чынгыза Торекуловича Айтматова
Крупнейшая электронная библиотека произведений отечественных авторов
Представлены произведения, созданные за годы независимости

Главная / Художественная проза, Крупная проза (повести, романы, сборники) / — в том числе по жанрам, Драматические / — в том числе по жанрам, Юмор, ирония; трагикомедия
© Маркиш Д.П., 2002. Все права защищены
Произведение публикуется с разрешения автора
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 4 февраля 2009 года

Давид Перецович МАРКИШ

Тенти

Повесть

Уничтожающая пародия на советскую действительность. Выборы в Советском Союзе… Надо провести достойно – высоко в горах Тянь-Шаня, на сыртах… По воздуху туда вылетает твердолобый функционер – важный, как индюк, строгий и презирающий народ, среди которого живет. Повесть по-своему злая, но эта злость – очистительная, созидающая в своей основе. И еще язык автора – он наполнен юмором. Из книги «Тенти и другие»
 
Публикуется по книге: Маркиш Давид. Тенти и другие... (Азиатская проза) /Составитель А. С. Кацев/. — Б.: Турар, 2003. – 536 с.
    ББК 84 Р 7-4
    М-26
    ISBN 9967-13-007-5
    М 4702010201-03

 

                                                                                                    Посвящается Н. Ласкиной

1

Из окна белой хаты Федора Андреича Федченко, майора, видно озеро, за ним, на горизонте, горы, как бы по грудь погруженные в озерную воду, над горами — белые облака, плывущие по назначению. Хата, правда, не совсем хата, как и Федор Андреич не совсем майор. Майором Федор Андреич был семь лет тому назад, до того дня, как, по выходе на гражданку, получил должность заместителя начальника отдела кадров рыбачинского мясокомбината. Что ж до хаты, — то, что ж это за хата, раз стоит она среди пыльных азиатских карагачей, а не в сладкой тени каштанов и калин! Но название дачного подрыбачинского поселочка — Калиновка — ласкало ухо и приятно скрашивало истинное положение вешей.

Калину от рябины или от того же каштана Федор Андреич едва ли сумел бы отличить — на изучение растительного мира ему не достало времени в жизни. Сначала он изучал пушки и воевал, потом осваивал точную науку перевоспитания преступников в тех отдаленных северных краях, где и деревья, и люди обозначались цифрами: шифрованными номерами и количеством кубометров, «кубиками». А потом был направлен сюда, на Иссык-Куль, в отдел кадров: каждому — по заслугам его.

Заслуг было много, куда больше, чем воздаяния за них. Взять хотя бы начальника отдела кадров, сорокапятилетнего наглого сопляка: у него четыре медали против семи федченковских, а зарплата на двадцать семь рублей выше. Да что там зарплата! А участок? А дачка какая? А теплый сортир?.. Но, шлепая по грязи в свой вонючий скворечник с сердечком на двери, Федор Андреич не роптал, а всего лишь ворчал: он давным-давно, еще на войне, разуверился в справедливости, и всего более полагался на счастливый случай, на козырного туза; но колода шла к концу, туз все не выпадал, а на пересдачу уже нечего было надеяться.

Родные орловские просторы если и брезжили в памяти Федора Андреича, то только по пьяному делу, после второго стакана. Числясь по паспорту русским, в глубине души он считал себя украинцем. Зачем это было ему надо, и сам не знал. На Украине он бывал только проездом, украинской речи не понимал — а вот же радовался тому, что дачный его поселок называется Калиновка, а не какая-то там Русопятовка, что живет он в хате и кругом, по берегу озера, полным-полно хохлов, переселившихся сюда, на тучные земли, еще до революции. Он даже запомнил десятка два украинских слов, хотя и не злоупотреблял ими в служебном разговоре — а только с женой, молчаливой болезненной старухой, давно уже махнувшей рукой и на опостылевшую ей жизнь, и на неудачника-мужа.

Федор Андреич знал, что он неудачник, знал доподлинно, но это не отравляло его жизнь. Свое неудачничество он нес, как полковое знамя на областном параде: с ощущением избранности и не глядя по сторонам. Неудачничество согревало его. Иногда ему казалось, что, будь он счастливчиком и баловнем судьбы, как, например, начальник отдела кадров, — ему было бы зябко на свете. Но, представься случай, он поменялся бы с начальником местами.

Не то был Тенти.

 

2

Леночка, племянница, дочка младшего брата, приехала в Калиновку из Орла на летние каникулы. Она училась на медицинском, ходила в джинсах и курила сигареты «Ява». Увидев джинсы и сигарету, Федор Андреич почувствован растерянность; сердце у него нехорошо заныло. «Ишь, ты, черт, — подумал он.— Теперь разговоры пойдут...» Но больше чем разговоры неприятно ему было другое: как это брат допустил, чтоб девчонка явилась сюда, к нему, к заместителю начальника отдела кадров, в таком поганом виде! И жалко было брата.

Но девочка по-родственному бросилась на шею, чмокнула в наодеколоненные после бритья щеки — и Федор Андреич со смущением и удовольствием почувствовал упругую тяжесть ее груди, стремительную силу молодого тела. Угрюмо взглянув на бесплодную, как камень, жену, распорядился:

— Чего стоишь! На стол подавай!

Бубня что-то под нос, старуха застучала тарелками и вилками.

— А скатерть! — строго указал Федор Андреич. — Не в хлеву живем!

Бубня пуще прежнего, старуха неприязненно взглянула на гостью и, подтащив к шифоньеру табуретку, полезла за скатертью.

— Ну, вот, — одобрил Федор Андреич, — теперь ладно... Мы, все же, не киргизье, на полу не сидим.

— А на полу, дядя Федя, даже интересней, — то ли косвенно заступаясь за старуху, то ли всерьез сказала Леночка. Федор Андреич только лоб наморщил и головой повел от плеча к плечу.

— Ну, это ты зря, — назидательно сказал он. — Ты с ними не сидела, а мне вот приходится иногда по службе. Киргизы — они что? Как жили при царе Горохе, так и сейчас живут, ничего их не берет: спят на полу, жрут на полу, а стулья и кровати у них только для красоты. Ты им — свое, а они тебе опять же свое... Правильно их тут зовут: звери.

Зачем, с какой стати взял Федор Андреич Леночку с собою в командировку на сырты, в киргизскую горную глухомань, он и сам себе внятно бы не признался. Под ворчанье старухи собрали они вещички и поехали в Рыбачье, на аэродром.

 

3

Летели часа полтора. Под крыльями тряского, как телега, «АН-2» обозначались, сменяя друг друга, заросшие тянь-шаньской елью отроги, межгорные каменистые долины и бурые реки среди безлюдных диких берегов. Двенадцатиместный самолет был полупуст; в хвосте терпеливо блевала в бумажный мешочек беременная киргизка, рядом с ней сидел на полу ее муж, прижимая к коленям, курдючного барана. Еще два-три пассажира, все киргизы, дремали, откинувшись в креслах и раскидав сильные чабанские ноги, обутые в кирзовые сапоги.

— Там наших нету, на сыртах, — неодобрительно взглянув на барана, сообщил Леночке Федор Андреич. — Там одни киргизы, черт их знает, как не дохнут. Правда, ни вшей, ни клопов — ни-ни: высоко. Ну, на ГМС семья одна русская, пятый год уже живут, тоже озверели почти... Я б там ни за какие деньги не поселился, — заключил Федченко.

— А что ж они внизу не живут, на озере? — поинтересовалась Леночка.

— Кто? — уточнил Федор Андреич. — С ГМС, что ли? Шуркины?

— Да нет, — сказала Леночка,— киргизы. Ну и Шуркины тоже, если там так плохо.

— Шуркины за отдаленность получают, — стал объяснять Федор Андреич, — за высокогорность. Их никто туда, Шуркиных этих, силой не гнал: они денег накопят побольше и спустятся. А киргизы привыкли, им там даже лучше, чем внизу. Это их земля!

— А на озере? — разглядывая угрюмые желтые скалы внизу, спросила Леночка.

— Озеро — наше, — строго, убежденно сказал Федор Андреич. — На озере им делать нечего. Оставили им два села на юге для справедливости — ну, и хватит с них. Ты видала, какой там у нас чернозем? Плюнь — яблоня вырастет! А им чего? Им лишь бы баранов своих гонять.

Вытащив из кармана галифе смятую пачку «Севера», Федор Андреич закурил, задымил.

— Это тебе еще понять надо, вникнуть, — затянувшись подряд несколько раз, пасмурно продолжил, он. — Мы когда сюда пришли — наши, то есть — это еще при царе было, до революции, — киргизы эти дикарь дикарем жили. Мы их, можно сказать, «папа-мама» научили говорить — а они бунтовать... Ну вот теперь и сидят в своих горах.

— Выслали их, что ли? — сказана Леночка, как об обычном.

— Зачем выслали! — пожал плечами Федченко. — Сами ушли... Они с нами жить не хотят.

Не дождавшись от племянницы вопроса, всколыхнувшего бы вдруг заглохший разговор, Федор Андреич обиженно попыхтел папироской и без понукания объяснил:

— Они в пятнадцатом году как начали бунтовать! Взяли пики свои, топоры — и на нас. А мы их — пушками! Ну, они, конечно, бежать, в Китай. Под Хан-Тенгри до сих пор весь перевал в мослах.

— Пушками! — ужаснулась Леночка. — А они — с топорами! Ну, это, знаешь ли...

— Не бунтуй! — жарко пресек Федор Андреич и ребром ладони рубанул себя по коленке. — Эт-та что такое?! Ну и пушки тогда были не пушки, а так — смех один. Вот если б из «катюш» вжарить навесным, по квадратам...

Самолетик швыряло из стороны в сторону, беременная широко развела колени и, скрючившись, припала ртом к жерлу рвотного мешка. Блеял баран и рвался из рук безучастно сидевшего киргиза.

— Во трясет! — жалко улыбнулась Леночка.

— А ты вниз не гляди, — надежно обняв племянницу за плечи, наставил Федор Андреич. — Наглядишься еще.— И, мельком взглянув в иллюминатор, душевно порадовался, что трясет.

Внизу, в ущелье, скакала река с камня на камень, а ущелье последним трудным рывком вымахивало на плоскогорье. Унылая желтая степь тянулась до горизонта, до Китая. На земле не видать было ни животных, ни людей, ни строений, только крылатая тень, словно привязанная ниточкой к самолету, тащилась по желтым низким травам да противный стрекот мотора царапан синее эмалированное небо.

Потом тряска кончилась, самолет лег на крыло и полетел по кругу. Внизу обозначилась горстка кибиток, обнесенных квадратным глинобитным забором. С неба кибитки казались аккуратно склеенными из серой бумаги коробочками. Самолет, снижаясь, шел прямо на поселочек как бы в атаку, как на цель. Уже пронесясь над домами, Леночка увидела, что из ворот высыпали десятка полтора всадников и поскакали за самолетом к взлетно-посадочной поляне.

— Здесь раньше погранзастава была, — дал объяснение Федор Андреич невнимательно слушавшей Леночке, когда самолет, будто курица, запрыгал по кочкам поляны. — При пограничниках порядок был, а сейчас... — Федченко отрешенно махнул рукой. — Ворота пожгли, баню развалили. А башкарме ихнему, председателю поссовета, это все равно: он сам харю-то по праздникам только моет.

Пока пилот сновал по поляне, всадники успели доскакать и спешились у самого самолета. Некоторые привезли с собой детей.

— Они в уборную и то верхом ездят, — с неудовольствием сказал Федор Андреич.— Ну, давай: приехали.

— А ты здесь уже был, дядя? — спросила Леночка, подымаясь послушно.

— Здесь не был, — сволакивая рюкзачок с полки, отозвался Федор Андреич. — Рядом был, километров триста отсюда. Да тут все одно и то же: и Иштык, и Чон-Су, и этот Кара-Шийрак.

Их встречали. Башкарма — мужчина лет пятидесяти в расстегнутом драповом пальто, синем, в синем же полувоенном френче и галифе, заправленном в давно утратившие блеск, потускневшие хромовые сапоги, с камчой в руке — степенно выдвинулся из толпы и, подойдя к Федору Андреичу, сказал:

— Товарищ Федченко? Долетели как? А нам Шуркин сказал: радиограмма пришла, уполномоченный по выборам едет. Здравствуйте, пожалуйста! — И, энергично потряся руку Федора Андреича двумя руками, поправил сбившийся на затылок картуз с широким и прямым, как полка, козырьком, тоже синий.

— Долетели нормально,— информировал Федор Андреич. — Урны готовы? Урны, говорю, готовы? Ну, ящики для голосования! Хорошо... Это родственница моя, девушка.

Глядя на хитро улыбающегося, с налитыми здоровым яблочным румянцем щеками башкарму, Федченко вдруг почувствовал досаду: лыбится, киргизская харя! Девку молодую увидел при начальстве и лыбится! Ишь ты, пальто драповое напялил...

— Вы у Тенти жить будете, — сказал башкарма, высморкавшись в сторону и обмахнув ноздрю слежавшимся в кармане носовым платком. — У него кибитка большая. Вещи положите — и ко мне: отдыхать надо с дороги, мясо есть, кумыс пить. А выборы завтра устроим, или потом — куда спешить?

— Не завтра и не потом, — сухо поправил Федор Андреич, — а послезавтра. Не ты, башкарма, для этого день назначаешь, а Верховный Совет.

— Нам пожалуйста, — без спора согласился башкарма. — Нам когда велят, мы устроим. Я верблюдов уже согнал — скачки проведем.

— Вот это дело хорошее, — сурово одобрил Федченко. — Приз назначил за скачки?

— А как же! — еще пуще заулыбался башкарма. — Ящик спирта! Чтоб всем хватило!

— Первый приз назначь — вымпел с надписью, я привез,— объявил Федченко. — А второй уже можно спирт.

— Тогда, начальник, никто скакать не будет, — перестав наконец улыбаться, сказал башкарма. — Все захотят вторыми прийти.

— Ты первым придешь, — нахмурился Федченко. — Ну, давай, пошли, что ли, к этому... к Тенти, или как там его.

 

4

Кибитка Тенти просторная по причине малонаселенности: сам Тенти там живет, да сын его — парень сразу после армии. А хозяйки нет — ушла-уехала неизвестно куда, говорят, видели ее в Пржевальске с каким-то терьячником в дунганской столовой. Тенти по этому поводу не огорчался: баба с возу, кобыле легче. А бабу другую можно найти, если понадобится — помоложе и покрепче. Сына Арслана нашел Тенти у дальних родственников в Иштыке, когда вернулся из Сибири семь лет тому назад — затравленного какого-то, огрызчивого, как волчонок. Ну да ничего — нашел, и слава Богу. Паренек скоро пообвык в отцовской кибитке, округлился, щеки наел и перестал по ночам метаться, кричать: «Ой, дядя, больше не буду!» Дядина рука — чужая, злая. Дядина — с камчой, теткина — с кочергой. А отец бьет по-доброму, бьет как гладит; на то он и отец.

Тенти, привезя сына в кибитку, стал окончательно доволен жизнью. Было у него два мешка картошки в чулане, да полмешка муки, да конь, да сколько-то баранов, а сколько точно — не обязательно знать. Паслись те бараны с колхозной отарой Канурбая, и старый Канурбай в обиде на Тенти не был. А сам Тенти с Арсланом пасли яков колхоза им. XX съезда, сорок пять голов. Ячье молоко известно какое: пальцем поболтать получше — и масло. Впрочем, известно, да не всем. Есть такие люди, которым и неизвестно. Немцам, например, или тем же якутам. К этим чужестранцам Тенти относился вполне терпимо: не знают — и не надо им. Зато у немцев есть ружье «Зауэр — Три Кольца», а у нас нет, у нас с малопулькой и на козла ходят, и на барса. Каждому свое... И в этом благоденствии Тенти намеревался-таки привезти какую-нибудь бабу, вдову какую-нибудь из Чон-Су или даже с озера, из Сары. Благоденствие-то было, но веселья в кибитке не было. А Тенти хотел веселья.

В это время прибыли русские — товарищ-господин федченко с девушкой.

— Здравствуй, хозяин! — сказал Федор Андреич, плечом вперед вталкиваясь в отпахнутую баш кармой дверь.— Ну, здоровье как? Дети?

Тенти в ответ на вежливые вопросы усмехнулся и цыкнул сквозь зубы слюною в угол.

— Заходи, товарищ-господин! — выкрикнул Тенти и поправил на круглой крепкой башке зеленую городскую шляпу с черными подтеками пота вкруг тульи.— Садись вот, мешок кидай, и жена пускай сидит, отдыхает.

— Племянница,— сухо поправил Федченко.— Племянница это, Леной звать.

— Это нам все равно,— сказал Тенти и снова цыкнул.

— Ты, давай, их тут долго не держи,— стоя в дверях, дал указание башкарма. — Успеешь еще... Может, они ноги хотят помыть?

— Человек не собака, чтоб ноги полоскать,— рассудительно заметил Тенти. — Это собака босиком бегает, а начальник вон в каких сапогах...

— Ладно, ладно, — прервал ненужный спор Федор Андреич. — Домой вернемся, тогда и помоем... Да у тебя и тазика нет, чего зря языком трясти!

— Тазик есть, — не отступил Тенти. — Китайский тазик, мы в нем бешбармак варим.

Леночка глядела на Тенти во все глаза. Китайский тазик! Ей показалось, что владелец этого самого китайского тазика, ухмыляясь в свои толстые прямые усы, подшучивает над тяжеловесным дядей Федей. Хиповый мужик Тенти.

— Ну, я пойду тогда, — сказал башкарма, легонько пощелкивая камчой по голенищу. — Ты, Тенти, тоже приходи давай.

— Командир велит, солдат делает! — гаркнул Тенти и даже руку поднял, по-военному приставил ладонь к своей зеленой шляпчонке. Стоя так, в позиции услужливой готовности, он вдруг широко улыбнулся, под черной колбаской усов сверкнули несокрушимые сахарные зубы. И Леночка окончательно утвердилась: издевается Тенти.

А Тенти быстро, без суеты запалил костерок посреди юрты — с круглого каменного ложа потянулись к тюндюк-жале* длинные, нежные стебли огня. (*Отверстие в куполе юрты для вытяжки дыма) Удовлетворенно цыкнув в костерок, Тенти подвесил на треногу ровно закопченный чайник и оборотился к гостям:

— У башкармы чай с конфетами, а у меня чай с чаем. Барышня, пиалушку вот бери! Боорсаки* берите! (*Кусочкн теста, свареные в бараньем жиру) — из ситцевого красного мешочка он высыпал на достархон* подсохшие боорсаки. (*Скатерть расстилаемая на полу)

Неудобно поджав под себя ноги и сложив их крендельком, Леночка удивлялась взволнованно: сидение на полу, и костер посреди дома, и этот дикий мужик, называющий ее «барышня». Откуда он слово взял? Сто лет уже в городе так не говорят, не то что здесь... А приятно, все-таки: барышня. Как старинная чашка какая-нибудь, хрупкая, с золотой ручкой, дорогая.

— Ну, хоп* (*Хорошо, лады), — строго сказал Федор Андреич, выпив чаю. — Пошли.

— Сейчас, — готовно отозвался Тенти. — Уберу только... — Он стал ладонью сгребать боорсаки в красный мешочек.

Леночка, морщась, высвободила из-под себя затекшие ноги и потянулась к порожним пиалушкам — помогать хозяину.

— Ничего,— ухмыльнулся Тенти, завязывая узлом горло мешочка. — Давай я.

Леночка протянула ему пиалушки над заглохшим костерком, одна выскользнула, брякнулась донцем о камень и аккуратно раскололась на несколько частей. Леночке сде-лапось неловко.

А Тенти подобрал осколки и, покачивая головой, внимательно их осмотрел.

— Извините... — пробормотала Леночка. — Я...

— Ничего, — сказал Тенти, убедившись, что ни склепать, ни склеить осколки не удастся. — Пиалушку разбили — науке помогли. Но — жалко.

— Какой еще науке? — недовольный неловкой племянницей, а еще более говорящим какими-то дурацкими загадками, странным хозяином, спросил Федченко.

— Как какой? — бурно удивился Тенти.— Археологии! Федор Андреич пренебрежительно пожал плечами и завозился, подымаясь с пола.

— Ты, товарищ-господин, плечами не жми, — укорил Тенти. — Через тыщу лет, может, тут археолог ковыряться будет в земле, а найдет осколки эти и скажет: «Вот, мол, пили чай начальник с барышней, и с ними Тенти сидел. Молодец, мол, барышня, что пиалушку уронила!»

Леночка улыбнулась теперь благодарно.

— А ты, я вижу, шутник, — отряхиваясь, проворчал Федченко и вышел на волю.

— Начальник сердитый, — и Тенти подмигнул Леночке веселым, жестким глазом.

Леночка почему-то вдруг смутилась и, досадуя на себя за это, поспешила выйти вон.

Сидение у башкармы оказалось затяжным и неинтересным. Федченко строго толковал с киргизами о каких-то бланках, об урне и закрытой кабинке, которую не успели построить.

— Зачем кабинка, начальник? в который раз спрашивал башкарма. — Мы друг друга не стесняемся. Давай ящик на дворе поставим, каждый подойдет, бумажку кинет. А кабинку эту из чего строить? Фанеры нет, досок нет... Давай на дворе, по-честному!

— Не положено, — угрюмо и твердо возражал Федченко. — Тебя еще когда предупредили: строй, а ты только лясы точил. Плохо работаешь, башкарма!

Башкарма согласно кивал головой, глядел скучно. И снова заводил свое: нет досок, нет фанеры, нет кирпичей, можно устроить секретную избирательную кабинку в заброшенной солдатской уборной: внутри все почистить, прибрать, дырку закрыть, чтоб никто не провалился, а на коврик ящик поставить. Коврик башкарма готов был предоставить.

Услышав такое, Федченко побагровел.

— Да ты что! — вдруг вспотев, заорал он. — В тюрьму захотел?! Да тебе пятнадцать лет дать — и то мало! В уборной... Да за одно такое слово! — Федор Андреич опустил голову на грудь и трудно дышал. Он знал, что по новым временам проклятый киргиз за такое неуважение не получит не то что пятнадцати, даже пяти лет, и было ему горько от несправедливости.

А башкарма — испугался. Он елозил глазами, хлюпал носом. Искренне не понимал, чем так рассердил русского начальника — уборная была дощатая, сухая, с красивым сердечком на двери, и никто туда не заходил уже года три — с тех пор, как перевели отсюда заставу на новое место: киргизы справляли нужду по старинке, в чистом поле.

— Да я как лучше... — пробормотал башкарма, утер лоб и шеки шапкой, а потом обнародовал свои заслуги: — Наши киргизы хотели сколько раз уборную эту на дрова разобрать, а я не давал: государственная.

— Да как ты только мог такое предложить! — начал понемногу остывать Федченко. — Как тебе это в голову взошло, баран ты!

Сравнение с бараном башкарма принял смиренно: баран так баран. Главное, чтоб в Сибирь не загнали.

Леночка прикусила губу, чтоб не расхохотаться. А что, прекрасная идея! Голосовать в сортире, и даже урна не нужна: бросать бюллетени прямо в дырку. Все равно все будет о кей: проголосует сколько там надо процентов, все и все — «за»... Она оглянулась на Тенти, к достархону по незначительности своей недопущенному и сидевшему на корточках у входа в кибитку, с пиалушкой в руке. Тенти поймал Ле-ночкин взгляд, ухмыльнулся и цыкнул через порог.

— В Сибирь его, товарищ-господин! — подал голос Тенти. — А чего! В Сибири баранов нет, теперь будут. Сельское хозяйство надо развивать, я сам в газете читал.

— Тебя не спрашивают! ~ огрызнулся Федченко. — А головы вам даны, чтобы думать. — Это было сказано таким тоном, словно бы он, Федченко, как представитель советской власти, лично раздал всем присутствующим по голове для сочинения полезных и правильных мыслей.

— Слушаюсь! — сразу согласился Тенти и с шумом потянул чай из пиалушки. Добавил как бы про себя, но достаточно ясно и убежденно: —' Птица летит, советский человек слушается.

— Вот это верно! — поддержал Федченко. — Настоящий человек должен делать, что ему говорят.

Воспользовавшись передышкой, башкарма разлил водку в стаканы. Разговор помягчел, согрелся и вскоре придумали с кабинкой: решено было завесить угол кибитки одеялом и там устроить урну. Об уборной больше не вспоминали.

Сварился, поспел зарезанный к приходу гостей баранчик, пришла пора есть. Ели долго и обстоятельно: сначала ломтики курдючного сала и печени, потом работали ножичками над грубо разрубленными кусищами мяса на костях. Тенти, сидя все там же, у двери, смачно вгрызайся в толщу мяса, вкусно хрустел жилами и хрящами. Покончив с мясом, аккуратно отодрал зубами пленочку надкостницы и критически осмотрел белую кость с разных сторон. Потом благодарно утер усы и губы шершавой, как неструганная доска, тыльной стороной ладони.

Покончив с цельным мясом, разделав и разделив голову между гостями — одна щечка досталась Леночке, — принялись за бешмармак. Леночка видела, как башкарма, засучив рукава френча, поливал тонко наструганное мясо бульоном и, распялив пальцы, перемешивал. Жир стекал с его рук, башкарма медленно, чтоб не разбрызгать, встряхивал мутно блестящие пальцы над казаном. Федор Андреич осовел от мяса и водки, сидел молча.

Леночке все это наскучило, надоело, хотелось за дверь, на волю. Она то и дело взглядывала на Тенти как на единомышленника, но помощь не приходила и от него. Тогда Леночка поднялась с кошмы и, прихрамывая на непослушных, чужих ногах, вышла из кибитки. Ее не удерживали.

Солнце проваливалось за голый холмистый горизонт высокогорья, прохладные синие тени лежали по всей степи. Нежно и горько пахло горной полынью и кизячным теплым дымом. Живая тишина стояла над степью, и, пристально вслушавшись в нее, Леночка различила голоса кузнечиков и птиц, свободный голос ветра, и далекое лошадиное ржание. Сев на камень, она забыла думать и о дяде Феде, и о Тенти с баш кармой, и об этом месте земли, где оказалась она случайно стала продолжением камня, и неясно было, мертва ли она, как камень, или камень жив, как человек. И время обтекало ее, как ветер. Пришла в себя от голоса Федченки:

— Вон она сидит! Устала, должно быть, да и высота...

— Пошли, барышня! — подходя, загребая душистую стынущую землю разбитыми сапогами, сказать Тенти. — Пошли в кибитку, теперь отдыхать надо.

И Леночка пошла на зов, и легла под крытое пунцовым шелком одеяло, и спала в кибитке. Поздним утром, в семь часов, она открыла глаза и увидела Арслана, сына Тенти — как он хлебает шурпу из пиалы.

— Отец яков на выгон погнал, — сказал Арслан, доев суп. — Тебя Леной звать? Я по-русски плохо умею.

Арслан был похож на отца, только усов у него не было и лицо не одубело еще, сохранило нежный и здоровый смугло-розовый оттенок. Крупные угольные, косого разреза глаза глядели не насмешливо и дерзко, как у Тенти, а— независимо. Плечи парня под пропотелой рубахой выпирали гладкими буграми, пиала для супа утопала по бортик в широких загорелых ладонях с длинными и крепкими патьцами. Смутные мысли посетили Леночку при виде этих ладоней, этих пальцев.

— А дядя Федя где? — спросила она, не шевелясь под тяжелым одеялом.

— К башкарме пошел, будку проверять, — сказал Арслан. — Ты вставай пока! — и вышел из кибитки.

Поглядывая на неплотно притворенную дверь, Леночка торопливо натянула джинсы и кофточку и вышла во двор. Арслан покуривал, привалясь плечом к стене.

— Польешь мне? — попросила Леночка. — А то рукомойника нету... — Она огляделась, как бы приглашая оглядеться и Арслана, удостовериться, что рукомойника нет.

— Воду еше не провели к нам в Кара-Шийрак, — улыбнулся Арслан. — Идем, полью.

 

5

Фотографический портрет кандидата в депутаты от блока коммунистов и беспартийных был напечатан на выборном бюллетене, на котором ничего не следовало писать или рисовать, а только вложить его в конверт и бросить в щелку, в ящик. Кандидат, киргизский человек, глядел с бюллетеня строго и неподкупно; окажись он тут вживе, никто, пожалуй, не стал бы звать его в кибитку попить чайку или расспрашивать о чем-либо, — даже Тенти. Федора Андреича, как бы представлявшего этого строгого человека, тоже никто и не думал спрашивать о том, кто таков кандидат и чем он хорош и полезен. Завтрашнее кидание конвертов в щелку вызывало, однако, приятное возбуждение, как всякое бессмысленное, но обязательное действие: процедура в секретной кабинке походила на игру для взрослых, а атмосфера праздника подогревалась грядущими скачками, неизбежным обжорством и пьянством. Все население Кара-Шийрака готовилось к выборному действу, призванному скрасить однообразие высокогорной жизни. Никто не знал, куда именно выбирают неподкупного киргиза в галстуке, но этот вопрос никого не занимал: выбирают — и все. Выборы — это праздник, как Первое мая или Седьмое ноября. Праздник прошел, утречком опохмелились — и точка. Праздничный день выборов никому в голову не приходило связывать с днем завтрашним или послезавтрашним. Кандидат тут был ни при чем, он в этом представлении игран роль последнюю, значение его было прикладное. На этом бюллетене был как бы флажком, которым размахивают дети на организованных гуляньях народа. Его будущая деятельность не имела никакого отношения к бросанию конвертов в щелку — делу чисто развлекательному, не серьезному и не мужскому.

Тенти менее других радовался предстоящей затее: права выбирать и быть выбранным он был лишен по причинам, о которых речь пойдет Ниже, а скакового верблюда у него не было, — так что не было и надежды на призовое получение ящика спирта. Подумав, все же решил барана зарезать: он не хуже других, да и гости у него просидят до первого самолета — куда ж без мяса... Решив и мысленно распрощавшись с бараном, повеселел и, посвистывая в усы, погнал яков за ближний взлобок, на простор.

Простор открылся сразу — великий, зеленовато-голубой с золотыми солнечными разводами. Ближе к горизонту Простор уже назывался Китаем, переходил в Китай. Китай был южным направлением Простора, туда можно было съездить за порохом, за мукой, и пивка выпить со сметаной в какой-нибудь забегаловке. Китай был — рядом, вот. А озеро с его Пржевальском и Рыбачьим, с его порохом, мукой и пивом — озеро Иссык-Куль существовало как бы по ту сторону высокого горного забора, перелезать который обременительно, долго и вообще ни к чему. Да и нельзя, запрещено: заметят, проверят и срок дадут за то, что без спроса оставил места ссылки. В Китай — езжай себе на здоровье, запряги да езжай: пограничников всех вниз перегнали, границы нет никакой — Простор и Простор...И хорошо было Тенти, и улыбался Тенти оттого, что судья так мудро приговорил: местом пожизненной ссылки назначить родину пре­ступника-рецидивиста — Южные сырты. А поскольку оперуполномоченный ГБ там не живет по причине дикости и отдаленности этого самого места, то и отмечаться каждые десять дней не надо; не у кого отмечаться, комендатуры нет. Хорошее место родина Тенти, замечательное место: лучше нет на белом свете, включая город Краков.

В городе Кракове, в войну, Тенти поймал немецкого адмирала с ленточкой, живьем.

Свистнув якам, Тенти привольно сел на чистый желтый камень, торчавший среди других камней земли. Солнце не успело еще набрать горячую силу, живой холодок ночи шел от камня, и Тенти испытал мимолетную сладкую благодарность к камню, к утру и к Простору, полноправной частью которого был камень с привольно сидящим на нем Тенти. На юге простор переходил в Китай, а за северным горным забором, за озером, очень далеко, располагался город Краков.

 

6
 
В предместье города Кракова оказался Тенти в 44 году, в составе штрафного батальона. В батальоне собраны были разные люди, и попали они туда за разные дела-делишки: русские и украинцы, казахи и литовцы, и один еврей -пожилой налетчик из Одессы были и воры, и мародеры, и один подполковник, который случайно выстрелил в живот полковнику, а пожилой еврей попал за то, что перед атакой напился мертвецки, на бегу пел песню на иностранном языке, а потом, споткнувшись, упал и заснул посреди поля боя. Все эти бойцы в соответствии с различ­ными приказами и указами, подписанными генерал-лейтенантом Шебуниным, должны были биться до первой крови и этой кровью смыть свою вину и позор. Первая эта кровь становилась, по большей части, и последней: штрафники долго не жили.

Не то был Тенти.

Попав в «академию Шебунина» в самом начале войны за то, что унес жирного ягненка со двора, с хозяйкой которого — русской крестьянкой — накануне провел ночь, Тенти до весны 45-го из штрафбата почти и не вылезал. Это смертное сидение объяснялось буйством нрава штрафника, любовью к незнакомым привлекательным предметам. В юности ведь и сама жизнь кажется привлекательным и малознакомым предметом, тем более в юности военной.

— Страшно, зато интересно,— не скрывал своей позиции Тенти .— Как куда первыми войдем — грабь, ребята! А потом уже власть подтягивается — штабы всякие, начальники — их, значит, очередь. У нас мешки, у них вагоны, а как же...А убить везде могут, хоть в штрафном, хоть в гвардейском.

Краков сразу понравился Тенти: красивый, богатый. Дома крепкие, толстостенные — хоть из пушки в них стреляй. Европа! Тут тебе и часы, и «польты», и «Зауэр — Три Кольца», может, удастся где-нибудь разыскать. Нет для охоты на горного козла лучшего ружья, чем «Зауэр — Три Кольца», это свой один рассказывал, штрафник, оружейный мастер. «Зауэр»! Из «Зауэра» даже снежного барса остановишь, а что ж тут такого...

Каким сорным ветром занесло немецкого адмирала в город Краков — того Тенти так никогда и не узнал, хотя и любопытствовал очень, — а товарищи, которым адмирал был сдан с рук на руки под расписку, на разведочные вопросы Тенти — как же, мол, так, отсюда моря в бинокль не видать — эти знающие товарищи только пожимали плечами и вертели красными шеями, как будто Тентиному адмиралу тут, посреди суши, и полагалось находиться, дежурить на дне реки вместе с карасями и раками.

Адмирал был взят над оружейным магазином, в просторной квартире с длинным коридором. В магазин Тенти вошел через окно с приятелем своим Мереке, казахом — содрал жалюзи, расшиб стекло и вошел. Нужного «Зауэра» там не нашлось, и Мереке торопил — пойдем, мол, отсюда лучше по квартирам, там что хочешь есть, — и они поднялись на второй этаж, выбрали дверь побогаче, с начищенной медной Дощечкой. Мереке выстрелил в замок, они вошли.

В первой комнате было скучно, а вторая, вся голубая, зеркальная, так и звала — давай, мол, ребята, вали, сюда!

Посреди комнаты стояла двойная белая кровать с резной лебединой головой, в кровати помешалась барышня приятной наружности. При виде Тенти и Мереке барышня не выразила ни радости освобожденной от ига, ни ужаса застигнутой врасплох разбойниками с большой дороги. Оглядев необыкновенные для Восточной Европы лица мужчин, она выпростала из-под кружевного розового одеяла белую руку и вполне по-деловому указала ею в глубь квартиры.

Мереке, степной человек, заглядывать в будущее, даже наиближайшее, привычки не имел, поэтому жесты барышни его ничуть не увлекли и не заинтересовали. Барышня в пуху и в пенках — это то, что щедро предстало его косым глазам и, таким образом, сейчас принадлежало ему. И Мереке, довольно урча, распустил ремень позорных штрафных штанов...Степной Мереке никогда не заглядывал в будущее, поэтому, может быть, его и убило осколком снаряда двадцать один день спустя после описываемых событий. Может быть, поэтому.

Тенти не стал мешать Мереке. Если б на месте пуховой барышни отдыхала даже царица здешних мест с золотыми часами и брильянтовыми бусами — даже и тогда Тенти не стал бы препятствовать Мереке: пусть берет, на войне добра много, на всех хватит. Да и подождать можно чуть-чуть.

В Тенти же деловой жест барышни возбудил и без'того бурное воображение. Что там, в глубине гулкой квартиры? Водка? Деньги? Другие девушки? Возможность подвоха и обмана Тенти почти не допускал: обманщицу можно было разорвать, и она сама наверняка догадывалась об этом.

Оставив урчащего Мереке перед белой кроватью с лебединой головой, Тенти чутко пошагал по коридору в направлении, указанном барышней. Оружие Тенти держал вполне наготове и за свой интерес готов был постоять. Ударом раздолбанной кирзы раскрывал он лаковые белые двери, высокие и двустворчатые, выходившие в коридор, и цепко оглядывал открывавшиеся чистые комнаты. В одной сидела на резной кушетке старуха с расплетенными серыми волосами и плакала, и Тенти не стал ее утешать, а прошел мимо: квартира была большая, на весь этаж. В другой комнате на одиноком круглом столе стоял почему-то красненький заварной чайник, и Тенти смел его в карман, предусмотрительно перешитый и углубленный до коленной чашки. Чайник привольно улегся в кармане, и Тенти бестревожно почувствовал разливающееся по ноге и стекающее в сапог тепло: чайничек оказался недопит.

Шкаф стоял в последней по ходу движения комнате -большой и важный, с навершием в форме короны. За такой богатый шкаф стоило воевать и рисковать жизнью.

 

7

Вода была дивная, ледяная. Вода покалывала лицо морозными иглами, отдаленно напоминавшими орловские, но куда более прозрачными и острыми, серебряными. Потом кончилась в ковшике эта алмазная и серебряная метель посреди лета, и Арслан подал полотенце. Не хотелось утираться, не хотелось погружать лицо в бесформенную ткань, пахнувшую дурно.

— Спасибо,— возвращая полотенце, сказала Леночка. — Не надо.

— А я вытираюсь,— сказал Арслан. — У нас тут ветер, а кожа мокрая. Потом чешется иногда.

Рассказывая про эту незадачу, Арслан глядел совершенно неподвижно своими антрацитовыми шариками, и Леночке казалось, что меж нею и киргизом вдруг натянулись чудесным образом два каната и можно по ним ходить с поперечиной или даже ездить на велосипеде. «Она по проволоке ходила, махала белою ногой». Как там дальше? Дальше там про страсть.

— А вы... а ты... — запнулась Леночка, — вниз летаешь иногда? Ну, в Россию? Или в Рыбачье?

— Нет, — не откатывая свои шарики, ответил Арслан. — Тут хорошо. — Он к облегчению и досаде Леночки, отвел наконец глаза и, чуть-чуть щурясь от раннего сильного солнца, огляделся с удовольствием.

Леночка повела взглядом, головой вслед за Арсланом. Ей было приятно это делать. Преданно подчиняясь по собственной воле этому силачу с круглым затылком, поросшим жестким волчьим волосом, она испытывала смущенье и радостную беспомощность — чувства, еще вчера незнакомые. И ей хотелось открыть рот и сказать: «Ой, мама, умираю!» — хотя не прекращение жизни, а обретение молодой вечности мнилось ей сейчас, а к вредной маме последние годы — после окончания школы и обретения формальной независимости — она обращалась лишь по неизбежной надобности, не чаще. Темные пещеры и бездонные колодцы разверзались в безмятежных долинах Леночкиного существа, когда она взглядывала на Арслана или чувствовала на себе его черно-светлый взгляд... Как все это стремительно, однако, совершается!

Леночка повела своими орловскими синими глазами, и азиатское плоскогорное пространство открылось перед ней так близко и тесно, будто она, держась за спину Арслана, просвистала над этими желтыми китайскими камнями и зелеными тянь-шаньскими елями на специальном летающем коне. Эта красивая одинокая земля, называлась — сырты, здесь жил Арслан и здесь жил летающий конь, а город Орел с его чудовищными пятиэтажками, медицинским училищем и причесанным «под Джона Леннона» Витей со слюнявыми губами и пресным языком — это вдруг перестало существовать в природе, провалилось в тартарары. Сырты сделались центром мира, пупом земли, и от поселка Ак-Шийрак во все концы мироздания велся теперь отсчет километров.

— Покатай меня на коне... — попросила Леночка.

— Сейчас пойду поймаю, — сказал Арслан. — Посиди пока в юрте, супу выпей. Я скоро!

В юрте сидеть было неинтересно, и Леночка, зачерпнув пиалой шурпы из котла, вышла на волю. С благодарностью и торжеством наблюдала она за тем, как Арслан ловит и седлает коня на зеленом пологом склоне, насмешливо — за бегающим по двору бывшей заставы и командующим киргизами дядей Федором Андреичем, с восторженным любопытством — за толстоусым Тенти, перегоняющим своих яков со взлобка на взлобок. Весь этот новый и такой замечательный мир легко умещался вокруг нее, и не было вблизи деревьев или домов, загораживающих горизонт и суживающих обзор жизни. Вон вчерашний башкарма спешит, деревянно поспевает за залетным русским начальником: руки по швам, пальто застегнуто на все пуговицы.

Арслан подвел чалого поджарого жеребца, на его ровную спину, сразу за задней лукой седла, брошена была барсовая шкура.

— Держи вот, — и Арслан высыпал в готовно подставленные руки Леночки охапку мелких красных тюльпанов на крепких стеблях. — Отец сказал: барышне отнеси, обрадуется...

— Господи, что это! — Леночка благодарно взглянула на истуканом стоявшего Арслана, а потом приблизила лицо к красному, легкому: — И пахнет!

— Цветы тюльпацки, — сказал Арслан. — Вон там, в урочище они растут, у нас их никто не берет.

— Мы туда поедем? —'спросила Леночка.

— Почему не поедем, — сказал Арслан. — Поедем. Тюльпаны были разбрызганы по склону урочища, в зелени травы маячили их красные колпачки.

Они сидели, привалясь друг к другу, на барсовой шкуре и молча глядели, как освобожденный от седла чалый жеребец длинными скачками, всхрапывая, подымается на голый гребень, на котором против солнца, вся как бы вырезанная из черной жести, стояла, повернув к чалому голову на длинной шее, вороная кобылка. Когда жеребец уже почти поднялся, почти взошел — кобылка, часто перебирая точеными ногами, останавливаясь и оглядываясь, недалеко отбежала по гребню. Остановился и жеребец — удивленно, гневно. Вознесенная над линией гребня, как над линией темной воды, его голова с прижатыми ушами была неподвижна на фоне густого неба. Кобылка тем временем, выгнув шею, снова оглянулась из-за плеча, поглядела на жеребца, и жеребец одним мощным рывком тяжело взметнулся на гребень и застыл, рукой подать от кобылки, но не вплотную к ней. Снизу, с тюльпанного склона, они казались нацеленными Друг на друга изваяниями, разделенными всего лишь несколькими метрами налитого сильным солнцем неба,— изваяниями, которым вот сейчас предстоит ожить и быть приведенными в направленное неостановимое движение. Чуткая тишина окружала эту двойную фигуру, и всякий звук -шелест ветра в траве, птичий свист или еле слышное дыхание сидевших на барсовом шкуре — начинался от нее в отдаленье. Кони на гребне иядели друг на друга, а мир с его красивыми лугами и звуками был отделен от них и отодвинут. Помешай сейчас коням, их сближению какой-нибудь призрак этого мира — жеребец будет драться до победы и смерти... Нет им помехи в этом малолюдном круглом мире, и гребень — это их гребень, а мир — это их мир.

Жеребец шагнул, властно и нежно толкнул грудью круглый круп кобылки и, не встретив отпора, потянулся вздрагивающими губами к ее холке. Она стояла, покорно опустив голову. Тогда жеребец, не отпуская холки, надежно прикушенной, вздыбился.

— Подожди, не рви! — сказала Леночка, чуть приподымаясь на шкуре. — Сама сниму...Бешеный!

И двойная эта фигура сблизилась и слилась, и мир принадлежал им, а они — миру.

 

8

Шуркин младший ехал рысью на коротконогой, с широким крупом кобыле, пегой. Тряска ничуть не досаждала ему, он даже не привставал в стременах, развинченно вздымаясь и опускаясь в седле. Седло было горное, высокое, с седла по обе стороны конского брюха свешивался довольно еще свежий ватник.

Отслужив армию. Лешка Шуркин приехал сюда, на сырты, к родителям, и оформился на гидрометеостанцию наблюдателем. То есть станция и без дополнительного наблюдателя могла бы простоять, наблюдали же Василий и Клавдия Шуркины за чем следует и до приезда сына — но в республиканском управлении ГМС не хотели ссориться с высокогорными Шуркиными: немного находилось русских людей охотников, готовых сидеть три года по контракту в этой киргизской дыре. Вот и взяли Лешку, и зарплата за отдаленность и за высоту ему потекла.

Федор Андреич Федченко уважат Шуркиных за обстоятельность и почти военную твердость: второй срок уже отбывают на станции, среди киргизья, еще годков несколько — и можно будет спускаться: хватит и на домик, и на машину. И Лешку в люди выведут.

Распоряжаясь киргизами, устанавливавшими на плацу бывшей погранзаставы избирательную будку и лозунги «Все на выборы!» и «Коммунизм — наше светлое завтра», Федор Андреич нетерпеливо ждал встречи с Шуркиными. Вот приедут сейчас свои люди, с ними и выпить можно по-хорошему, и поговорить — не как с этими...

Лешка ехал первым — предупредить Федченко, что родители припоздают на часок. Миновав кибитку Тенти, пегая кобылка с седоком потрюхала прямо к почте, запертой на висячий амбарный замок по причине ухода в отпуск почтаря, сидевшего, впрочем, тут же на теплом бугорке земли, и, поводя потемневшими боками, остановилась у коновязи. Лешка съехал с седла, привязал пегую и зашагал через плац к Федченко.

— Здрасьте, Федор Андреич! — не доходя шагу, сказал Лешка. — С приездом! Папаня через час будет.

— А мать? — потребовал Федченко.

— Тоже.

— Ну, здравствуй тогда! — сказал Федор Андреич, наступая на Лешку и заграбастывая его. — Ишь; холку наел! — Он покровительственно похлопал его по крепкой шее ладонью.

— За кого голосовать-то? — кивнув на будку, ухмыльнулся Лешка.

— За кого надо, за того и проголосуем, — не принял неуместного веселья Федченко. — Тебе имя, что ли, назвать?

— Да нет, — стушевался под майорским взглядом Лешка. — На хрена? Мне бумажку дадут — я и отпущу.

— Не бумажку, а избирательный бюллетень! — строго поправил Федченко. — Знать надо! Ты, все же, советский человек, а не бугай!

— Папаня самогонки везет баллон, — легко сообщил Лешка. — Праздник!

— В праздник выпить можно, — рассудил Федченко. — Ты принимаешь, что ли?

— А чего ж! — сказал Лешка. —Я, что ли, больной?

— Ну-ну, — согласился Федченко. — На таком больном орудию таскать... Дома-то все ладом?

— Ветер дует, зарплата течет... — рассмеялся Лешка. — Папаня кабанчика с озера привез, на откорм.

— А эти? — Федченко покосился на киргизов, стоявших чуть в стороне. — Они на чушку смотреть не могут, как бы не отравили.

— Я им отравлю! — выпрямился, выкатил грудь Лешка.— Да я... Самогон-то хлебный? — поинтересовался Федор Андреич.

— Не. Сахарный. Слеза! И горит.

— Ладно, — сказал Федор Андреич. — Скорей, что ли бы, ехали.

— Может, помочь чего? — спросил Лешка.

— Да все уже, — отмахнулся Федченко. — Шагай вон к этому, к Тенти, жди там. Скажи племяннице моей, девушке, чтоб достархонку постелила, хлеб нарезала. Закуску-то везет отец? А то у меня консервы есть, тушенка, лук тут найдем.

— Найдем, может, — сказал Лешка. — Ну, я пошел тогда.

Воздух сыртов прохладный, гладкий. На коричневую каменную грудь земли наброшена зеленая шкурка, по холмистой степи бродят люди и волки, овцы и архары, или всадник скачет. Крупные наблюдательные сурки сидят на своих жирных задах у лазов в норы, стремительно и сильно посвистывают, перекликаются. Последний человек, человек, утративший уважение к себе и сделавшийся поэтому получеловеком, станет есть сурочье мясо, пахнущее землей и сладким тленом: этот паскудный зверь, которого надо бить пулей только в голову, разносит чуму. А добрый человек ест нежное мясо барана, сваренное в пресной воде, и сердце его смягчается, а брюхо становится круглым и твердым, как тыква. И под этим синим густым небом нет дела доб­рым людям ни до большого озера Иссык-Куль с его трехэтажными домами и торпедным заводом, ни до большой горы Хан-Тенгри с ее неприятными духами. Зачем им это? Отмеренные часы нашей жизни — время праздника, расплетшие тринадцать косиц женщины зачинают праздничной ночью и выталкивают детей в мир для того, чтобы умерли сильный сын и красивая дочь своей смертью, в свой срок. Так устроено и положено на сыртах от Начала Начат, и лишь беспокойный человек, тронутый бесом, вертит головой и считает далекие перегоны за той чертой, где небо припадает к степи. Мир его душе! Но и он, тронутый, ведет свой отсчет от центра мира, от стен своей кибитки, обращенных к четырем ветрам земли.

Лешка Шуркин пересек немеряный луг, подошел к кибитке Тенти и увидел племянницу Федченки. Леночка сидела, расслабленно прислонившись спиной к солнечной стене, ее выпуклые крупные глаза были лениво прикрыты.

— Шуркин я, — представился подошедший. — Алексей. Лешка, значит.

Леночка, обидно не пошевелившись, приоткрыла глаза и поглядела на Шуркина Алексея, будто бы крупная птица пролетела мимо по своим делам или пес пробежал.

— Меня дядя ваш послал, — не обескуражился Лешка. — Пусть, говорит, достархонку кладет, хлеб режет. Племянница, мол..

— Сам пускай режет, если ему надо, — без раздражения выговорила Леночка. — Ишь, начальник какой... — И, ни как на Шуркина не реагируя, вытянула из пачки длинную «Яву», закурила. Курение племянницей Федченко сигареты произвело на Шуркина сильное впечатление. Откинувшись к стене, Леночка красиво и плавно застыла, от нее до одеревеневшего Шуркина доносилось подспудное мерцающее тепло.

— Сигаретку можно? — шлепая губами, произнес Шуркин в бездонной тишине.

Леночка не успела ответить — из кибитки появился Арслан.

— Тебе чего? — спросил Арслан, надвигаясь.

— Дядя ихний велел достархон накрывать, — не испугался Лешка. — Тятя-то твой где?

— Там! — отмахнулся Арслан. — Заходи, что ли...

А Леночка все полулежала, покуривала на солнышке. Потом поднялась, потянулась, разведя руки — груди ее разбуженно подались вперед и сделались округло-заостренными, тяжелыми, — подойдя к Арслану, она поцеловала его в черный висок. А Лешка Шуркин скривил лицо, как будто взял в рот кислое.

Третий час уже пошел, как сидели вокруг достархона — Федор Андреич на почетном месте против двери, Шуркин Василий с Шуркиной Клавдией, Леночка с Арсланом и Лешкой и Тенти, хозяин. Ели баранье мясо, хрустели хрящами и луком, и самогон постепенно убывал в баллоне. Разговор тек вольно, прерываемый лишь благодарной сытой отрыжкой. Но алмазно поглядывал на Лешку Арслан, и Лешка на Арслана — с угрозой. Переглядывание это не укрылось от отяжелевшего в шерстяных и ватных подушках Федора Андреича, он все чаще — стакан за стаканом — вертел головой и похмыкивал, — переваривая съеденное и увиденное. Хмель солнечно и легко плескался в нем, и серое становилось розовым, черное — белым, а угловатое — округлым. Леночка в какой-то легкий миг вдруг сделалась досягаемой, и в крепеньком кобельке Лешке Шуркине учуял Федченко конкурента, набычился, сжал кулаки до побеле-ния костяшек. Арслана он в расчет не брал, как существо иной породы, коня или осла. И скачками обдумывал Федор Андреич, как побольней справиться с этим Лешкой.

— Линдау город называется, — услышал Федор Андреич голос Тенти и погрустнел, раздраженно завозился в своих подушках: только ему, майору Федченко, следовало здесь, в горах, среди киргизов, рассказывать о героических обстоятельствах Великой войны. — Озеро большое, чистое, ~ продолжил меж тем Тенти, — а на берегу стоит этот город, Линдау. Дома богатые: стекла блестят, двери — дуб. Заходим в один, я и товарищек мой Климов. Ходим, глядим. Вино нашли, занавески толстые, хорошие. Вдруг Климов зовет: «Поль,— зовет,— сюда! Давай мыться, вон сколько уже не мылись!» А чего мне мыться? От воды только кожа буреет, вредно это. Гляжу — Климов портки снял, в кабинке стоит, а кабинка вся из камня мрамора. Камень такой белый, а на нем жилки голубенькие. Климов стоит, лыбится. «Щас,— говорит,— смотри лучше!» — и ручку какую-то крутит. Тут прямо из стенок этой кабинки, из мрамора этого вода ударила под давлением — дырки, значит, там были проверчены, в камне, большие и маленькие дырочки, и вода, из них прямо хлещет в Климова. Ну, ему щекотно, он хохочет, как Валерий Чкалов, когда тот был еще мальчиком-ребенком...Шурко, что ли, называется эта кабинка. — Тенти как бы сочувственно взглянул на Шуркина — старшего, сидевшего мешком.

— А ты Валерий Чкачова не трожь! -1 рассердился Федор Андреич и пальцем погрозил Тенти. — Валерий Чкалов — Герой Советского Союза, ему сам Сталин медаль вручал! А ты тут глупости свои плетешь...

— Виноват, товарищ-господин! — сразу сдался Тенти. — Исправлюсь!

Леночка видела это наигранное сочувствие в глазах Тенти, хохотала беззвучно, откинувшись на плечо Арслана.

— Почему... — выговорила Леночка,— почему Чкалов?

— Да не знаю! — охотно улыбнулся Тенти. — Само как-то вышло — Климов до штрафбата в авиации служил. А что, барышня, обидно, что ли?

Леночка хохотала, Шуркин-старший глядел на нее мутно.

— Ну, чего...-— досадливо сказал Федченко. — Выпьем, что ли... — И налил. Выругать племянницу у него язык не повернулся, и это было ново, незнакомо.

— Шурко! — вдруг ляпнул Лешка, искательно глядя на Леночку. — Вот это здорово! Это по-нашему!

— Да не шурко, а шарко, — успокоившись, сказала Леночка. — Это душ такой.

— Я и говорю, — подтвердил Тенти. — Душ. — И, выгнув ладонь ковшиком, зачерпнул бешбармак из котла, схлебнул, и вытер руку сначала о голову, а потом — уже насухо — о голенище сапога. Леночка глядела на него с обожанием.

Арслан сидел недвижимо, с важным лицом.

— Бешбармак хороший! — от нечего сказать похвалил Шуркин-старший.

— Мясо как мясо, — сухо откликнулся Федченко. – Его бы жарить или там на гуляш. А варить-то каждый дурак может: кинул в котел и вари.

— В жареном мясе зараза сидит,— серьезно объяснил Тенти. — Прошлый год геолог один жарил и ел, а потом сдох. Умер.

— Это почему еще? — озаботился Федор Андреич.

— Там микроб живет, в жареном, — дал ответ Тенти.

— Ты не болтай! — строго, как о политическом, предостерег Федченко. — Ишь, микроб! Слова-то какие выучил!.. В жареном живет, а в вареном не живет.

— Вареное когда варишь — микроб не терпит, — стоял на своем Тенти. — А как же! У нас всегда так, на сыртах.

— С тобой говорить — язык собьешь! — с досадой в голосе заявил Федченко. -Я эти ваши сырты знаю не хуже тебя, я сюда по службе командирован и обязан знать. Понял?

— Так точно, товарищ-господин! — сидя на скрещенных ногах, по-военному вытянулся Тенти и даже ладошку кинул к виску.— Начальник знает, командир — втройне!

— Солдат в строю, а командир — в струю! —ни с того ни с сего высказался младший Шуркин, довольно улыбнулся и поглядел на Леночку искательно: для нее и высунулся со своей шуткой. Улыбнулась, прислонясь к медному плечу Арслана, и Леночка — холодно, брезгливо.

— Чего, чего? — засек эти улыбки, вспенился со стаканом в руке Федор Андреевич. — Это ты, щенок, про командиров? Демобилизоваться не успел, а уже нагличать? Да я б из тебя... — Он побагровел иссиня, водка косо плескалась в его стакане.

— Он у нас старшина, — с достоинством, как о семейном достижении, осведомил Шуркин-старший. Шумно дыша, Федченко по-кабаньи оборотился к непрошеному осведомителю.

— И как это вы, дядя, терпите! — высоким голосом сказала Леночка, беззаботно подбросила свою ветку в костерок

— и поймала на себе бешеный взгляд Тентй.

— Я и говорю, — поднял Тенти стакан, — у вас на низу жарить можно, там микроб хилый, а у нас — во!.. Выпьем, что ли? За победу?

— Распустилась молодежь, — проворчал Федор Андреич и обстоятельно, бережливыми глотками проглотил свою водку. — Учить их надо...

Выпил и Тенти, далеко отведя от стакана прямой, как палка, мизинец с мутным орлиным когтем. И Шуркин-старший выпил вполне умиротворенно, свел губы в нитку, а Клавдия Шуркина зеркально повторила движения своего супруга. И выпил Лешка Шуркин, независимо поглядывая на Федченко из-за своего стакана. А Арслан с Леночкой выпили по очереди, из одной пиалушки.

Федор Андреич глядел на это совместное выпивание, потом обильно сплюнул в костерок и отворотился, уставился на Лешку.

Тенти цыкнул слюною сквозь зубы по направлению к двери.

— Лук есть еще? — задумчиво спросил Федор Андреич.

— Щас бы сала...

Шуркина Клавдия тотчас щелкнула никелированным замком праздничной сумки и, порывшись там, достала со дна тяжеленький брусок, завернутый в тряпицу.

— Во, захватили, — сказала Клавдия, показывая брусок федченке, а потом добавила как бы и не осудительно, а просто с жалостью:— Но им нельзя... — И взглянула на Тенти отчужденно.

— А я употребляю! — с подъемом, как о спортивной победе, доложил Тенти. — Я в войну и чушку, и собачку, и жабку даже употреблял. В пищу!

Рука, державшая брусок в тряпице, дрогнула, и Шуркина Клавдия выговорила возмущенно:

— Ты, все ж, думай, ты поросенка с жабой не ровняй! — как будто это ее, Клавдию Шуркину, Тенти взял да и уподобил жабе или собачке.

— Да я не равняю, я говорю — ел! — уверенно отвел обвинение Тенти. — Варил и ел! А один кореец — это уже не на войне было, это было на Колыме —змею поймал и съел.

— Змею! — выдохнула, повторяя противное слово, Клавдия Шуркина, и даже Леночка взглянула на Тенти с оттенком недоверия, а Арслан сидел недвижно, потому что все эти гастрономические разговоры его сейчас не занимали.

На Федченко съеденная корейцем змея не произвела впечатления.

— Сидел ты, что ли, на Колыме? — спросил Федор Андреич без интереса. — Лей давай!

— Лью, лью! — послушался Тенти и разлил остатки самогона из банки, а потом достал из сундучка три бутылки «сучка» и скромно поставил их на достархон.

Федченко, не дожидаясь остальных; выпил свое и зажевал салом. Он чувствован, знал, что вот сейчас, еще чуть-чуть и пройдет это стерегущее раздражение и жизнь предстанет легкой, безоглядной, а он сам, Федор Федченко, окажется в этой новой жизни героическим дураком, которому все по молодецкому военному плечу, и Леночка ему поддастся непременно. А этому Шуркину, который на нее все время глядит развратно, он всю харю разобьет. Арслан, к которому Леночка исправно прислонялась, для Федора Андреича не существовал, на его месте как бы зиял провал пространства! Испытывать подвздошную мужскую зависть к Арслану он просто не мог — как не смог бы ее испытать к барану или коню. Лешка Шуркин — это другое дело, он из того же, что и Федор Андреич, теста, хотя и подпорченного. А потому быть Шуркину битым на глазах девушки, а потом и солнце закатится, наступит хорошая темнота и поведет Федор Ленку в заброшенную кошару за поселком. Не забыть надо одеяло с подушкой прихватить из кибитки, вот это, красное, обязательно надо прихватить.

— Давай, товарищ-господин, на спор выпьем! — предложил Тенти коряво и потянулся к Федченко своим стаканом. — Блок партийных-беспартийных на выборах победит! Спорю!

Федор Андреич чокнулся, выпил, но спорить с Тенти не стал. Неотрывно глядя на Лешку Шуркина, он явственно пробормотал:

— Я т-те всю харю раскровяню, щенок!

Лешка расслышал, удивленно пожал плечами: пьяный дядя Федя, совсем пьяный. Он действительно не знал, за что сердится на него Федченко, ума не мог приложить. Но — не боялся.

У Лешки Шуркина тоже пошатывалось под кепкой, и глаза глядели немного врозь. Федор Андреич был для него не более, чем старым хрычом, которому давно пора сидеть на печке, а не командовать тут. Что же до Леночки, планы Шуркина-младшего в этом отношении далеко не простирались, во всяком случае, не дальше Федор-Андреичевых: Лешка Шуркин планировал через часок Леночку отсюда под каким-нибудь предлогом — ну, хоть на лошади покататься -увести, доставить ее на гидрометеостанцию, безлюдную в этот час, а там уж известно что. Там и огурцы соленые, и консервы, и самогонка еще есть.... В конечном успехе задуманного мероприятия Лешка ничуть не сомневался: девка ходит в штанах и курит — значит, все будет в ажуре. Повозимся, выпьем, закусим, снова ляжем-полежим. У ней задница вон какая крутая, штаны в обтяжку, трут, наверно, в ходу. Надо будет маслицем смазать... Под кепкой пошатывалось, а под низ живота приливали приятные пенистые волны, то ли теплые, то ли ледяные.

 

9

Киргизы подъезжали из степи, спешивались, спрашивали: «Выбор где?» — и, не получив никакого ответа, вольно рассаживались вдоль стен и дувалов, поджав под себя ноги, обутые в кирзовые сапоги. Киргизы знали, что выборы -завтра, их не интересовало время — куда спешить? Впереди времени все равно не поедешь! — их занимало место выборов, этот столб либо черта на земле, куда надо было прискакать вовремя, то есть — первым, то есть — выиграть скачки, победить и получить яшик спирта. Кто-то, правда, сказал, дурак какой-то, что победитель получит грамоту с гербом, и только прискакавший вторым, то есть вовсе уже не победитель и не удалец, станет обладателем спирта. Это не укладывалось в голове, не могло быть серьезной правдой, соответствующей такому важному делу, как скачки на верблюдах. Неудачная какая-то шутка. Русский начальник, сердитый человек, как видно, так пошутил. Киргиз так шутить не стал бы. А сердитый русский начальник вполне может и грамоту дать с гербом вместо спирта. Надо разузнать все до завтра как следует, и тогда, если это все-таки правда, в начале скачек гнать вовсю, а потом придерживать, оглядываться и прийти к черте или столбу обязательно вторым. А то засмеют ведь с этой грамоткой, проходу не дадут. Странный русский человек, странный.

Разузнавать, однако, было не у кого, разве что друг у друга. Известно было лишь то, что приезжий начальник выборов пьянствует в юрте Тенти, с ним и Шуркины с ГМС, и какая-то русская девушка в городских штанах. Тенти, свой человек, мог бы все рассказать про эту грамоту, но он на внешний зов только высунул из юрты усатую башку, чисто 'выругался и плюнул. После этого случая всем съехавшимся стало ясно, что из Тенти ничего не выжмешь и что дело; по-видимому, серьезно: спирт достанется второму. Сидя под забором и покуривая праздничные папиросы «Прибой», состязатели неспешно рассуждали о том, что традиции киргизского молодечества и удальства испохаблены и опоганены, и что ничего не понимающий в высокогорной жизни дурак в этом виноват. Покуривали, выпивали группками и заедали лепешкой. И, в предвечерней райской сини, медленно вспоминали чьи-то безымянные рассказы о том, как жили тут раньше, и скакали на верблюдах, как хотели, и как не хотели ничего глупого и чужого тут, на сыртах.

А потом видели, как, уже в сумерках, из кибитки вышел Шуркин-младший и, глядя на раннюю звезду, помочился.Федор Андреич вышел из Тентиной кибитки за младшим Шуркиным. Поглядев на темнеющую крутую спину Лешкину и послушав журчанье, Федченко решил было последовать примеру соперника, а потом брезгливо передуман: не желал подражать щенку. Острый месяц уже проклюнулся и висел праздно, голубая тьма окружала эти места. Тени от предметов, расставленных на земле — кибитки Тенти, изгрызанной лошадями коновязи, Лешки Шуркина, — были прозрачными и легкими. Ночная птица поскрипывала где-то, а дневные все молчали, будто ночью не существовали вовсе.

Шуркин закончил свое дело и обернулся.

— Иди-ка сюда, — тихо позвал Федченко. — Щенок.

— Вы что это, дядя Федя? — спросил Шуркин, однако, не подходя. Тогда, сжимая и разжимая кулаки, двинулся Федченко.

— Да вы что? — снова спросил Шуркин, уже с вызовом..

Душевно размахнувшись, Федор Андреич ударил, целясь в близкое Лешкино лицо. Тот живо отвернул голову, тяжелый удар пришелся в шею и плечо. Федор Андреич снова отвел руку для обстоятельного удара, но ударить не успел: Шуркин, не задавая более вопросов, с маху двинул его носком сапога в пах. Ухватившись левой рукой за ушибленное место, Федченко правой вцепился в Лешкину шею. Пытаясь освободиться, Лешка повис на грузном Федченке, и оба, хрипя ругательства, упали на землю. Федченко дожимал, теперь уже двумя руками, шею Шуркина, подминал его под себя. Тогда Шуркин, теряя дыхание, схватил Федора Андреича за уши и изо всех сил ударил его головой, лбом в лицо. Из носа и из разбитых губ Федченко побежала кровь, а Шуркин вырвал шею из вдруг ослабивших хватку пальцев своего врага.

— Убью! — подымаясь на четвереньки и кроваво отплевываясь, пообещал Федченко.

Шатаясь, держась за стену кибитки, поднялся и полузадушенный Шуркин, они стояли друг против друга, готовые снова сцепиться, и упасть, и убить.

— Девку мою — брось! — отведя кровь рукавом, сказал Федченко. — А то... — Он выматерился и, двинувшись, нагнул голову вперед тупым тараном.

Шуркин услышал, понял. Будь у него в руках нож или дубина, он с облегчением уложил бы Федора Андреича на месте. Но не было ничего, и, сведя руки в замок, он со всего маху, сверху ударил по наклоненной упрямой голове. С тем же успехом он мог ударить брус коновязи. Не успев еще расцепить руки, разогнутый и открытый, получил короткий сильный тычок в подвздошье и повис на согнутом, как клюка, молотящем вслепую Федченко. Но и Федор Андреич бил уже из последних сил, не разбирая цели, и алмазного воздуха гор ему не хватало.

Шуркин отступая, задыхающийся Федченко почти нес его. Почувствовав за собой шершавую стену кибитки, Лешка рванулся в сторону, и Федор Андреич втемяшился всеми своими старыми килограммами, своим разбитым лицом в эту самую стену, сложенную из глины и овечьего дерьма. И, еще ударив по ней без удивления кулаком, опустился на землю, будто усталый человек, неизвестно как забредший в невыходимый, глухой тупик.

Шуркин подошел и азартно, с подскоком стал пинать ногой тушу Федченко. Федор Андреич постанывал.

Дощатая дверь на кожаных петлях приотворилась, Тен-тина голова обозначилась на миг в пустынном ночном мире — и скрылась беззвучно, а ей на смену явился сухобрюхий решительный Шуркин-старший.

— Кыш! — расстегивая ремень, высоким голосом приказал он и шаснул к сыну. Ремень никак не шел из лямок, и Шуркин дергал его почти исступленно. Послушно окаменев, сын возвышался над отцом: Василий приходился Лешке по подбородок.

Ремень, наконец, выполз, и Шуркин-старший, придерживая штаны на сухом брюхе левой рукой, правой хлестнул, норовя угодить пряжкой сыну в лицо, в рожу. Лешка прикрывайся согнутой рукой, медяшка с пятиконечной звездой больно стукнула по локтю.

— Брысь! — повторил приказ Василий. — Брысь-ся отсюда! Домой!

— Да мне голосовать... — не нашел иного возражения Шуркин-младший.

Василий Шуркин медленно, виток за витком наматывал хвост ремня на ладонь.

Лешка, опасливо глядя, отступил, повернулся и зашагал в степь.

— Клавдя! — озабоченно глядя на лежащего Федченко, позвал Шуркин.

Клавдия тотчас оказалась рядом, шустрая и хлопотливая, как у праздничной плиты, и они вдвоем поволокли тяжелого Федора Андреича в кибитку.

 

10

— Ну вот, — весело и нагло глядя на Федченко, сказал Тенти. — Твое здоровье, товарищ-господин!

Федор Андреич сидел Буддой во главе достархона, лицо его было дочиста отмыто от крови, асиняки не успели еще вылезти. Он опустошил уже стакан, с этого и начал, и хмель, вышибленный было в драке, вернулся.

— Но как ты его, сопляка, отметелил! — готовно потянулся со своим стаканом Шуркин-старший. — Это ж надо! Р-раз — и лежит... Учить их надо, молодежь,

— Убить его надо было, и все, — добавила Клавдия и поджала губы.

— Чего ж не учишь? — подозрительно повел взглядом Федченко.

— Руки не дотягиваются! — оправдался Шуркин. — А тебе спасибо, Федор Андреич: чужая-то рука всегда больней бьет, чем своя. »

— Спасибо, — молвила и Клавдия и губы снова поджала.

— Н-да-а... — протянул Федченко, нахмурился официально и попрямей сел.

Тенти безмятежно глядел в таз с остывшим, подернувшимся перламутровой пленкой мясом и помалкивал.

— Тебе магарыч полагается, — недолго помолчав, сказал Шуркин. — Ты все ж в летах, а вон какой здоровый!

— Мужчина в соку, — разжала губы Клавдия и опять свела их в нить.

— Старый конь борозды не портит... — снисходительно согласился Федор Андреич и потянулся за стаканом.

— иДа пашет неглубоко, — бормотнул Тенти и цыкнул в костерок.

— С тебя молодежи пример брать, — сказал Шуркин,— потому что ты — человек-сталь.

Клавдия согласно покачала головой, но рта не открыла.

— Я вот смотрю — воспитатели, — продолжал Шуркин.

— Это же смех! Чего они в жизни знают? Чего видели? И поэтому подрастающее поколение — не то, нет, не то... — Он брезгливо скривил лицо и наклонил голову к плечу.

— Ни вида, ничего, — заметила Клавдия и укоризненно взглянула на мужа. — Одно названье — воспитатель.

— У нас в лагере воспитатель был один, — вошел в разговор Тенти, — буйный очень, просто грубиян. Его блатные в бане удавили.

— Значит, плохой был воспитатель, раз удавили! — подсобрался, еще больше распрямился Федченко и поглядел строго, по-военному. — Значит, не на месте работал!

— Туда б такого человека, как вы, — порядок навели б!—  сказала Клавдия.

— Во-во! — поддержал Тенти.

— Наливай! — приказал Федченко. — А Лена где? Тенти пожал плечами.

— Да где... — Тенти пожал плечами. — Подышать воздухом, наверно, пошла. Тут воздух, товарищ-господин, сам знаешь, какой: сухой спирт!

— Арслан с ней пошел, — сообщила Клавдия. — Дышать...

Федор Андреич вдруг почувствовал облегчение: не надо никуда идти, ни в какой овин, и одеяло это вонючее не надо тащить. Ленку увел Арслан, курдюк этот, — ну и ладно. Щас курдюк валяет Ленку, может, прямо за кибиткой

— ну и пусть валяет, ничего у ней там не смылится. Каждый исполняет в жизни свою роль, — вспомнилось Федору Андреичу где-то слышанное, и он так и сказал, раздельно и торжественно, будто орден Суворова вручал храбрецу, невидимо стоявшему перед ним у костерка:

— Каждый исполняет свою роль.

Услышав это, Шуркин Василий пригорюнился, Клавдия — еще сильней поджала губы, так что они въехали ей в рот и заняли там место в тесном соседстве с языком, а Тенти почтительно хмыкнул и отвернулся.

Федченко не обратил внимания на поведение молчаливых слушателей, он и глядел не на них, а на этого Невидимого, с орденом.

— И каждый свою функцию ведет в жизни, — продолжил Федченко — свысока, как бы с холма или с балкона.

Ему размыто, в розовых и серых пастельных тонах представилась Леночка в холодной ночной траве, торопливо снимающая с себя прозрачное. Арслана почему-то не было при ней, он не мешал, и Федор Андреич, не таясь, разглядывал округлые ягодицы, тяжелые груди с бубенчатыми золотистыми сосками и кромешный низ живота. Глядя с прищуром, Федченко не испытывал мужского волнения, а только удовольствие — как при виде богатого стола, сплошь уставленного редкими яствами и флаконами с разноцветным вином. И, не отводя взгляда от этой картины, снова испытал облегченье, и тяжесть совершенно сошла с души, не оставив горького следа: не нужно подыматься из-за достархона, тащиться куда-то с узлом по степи, говорить какие-то полу­забытые чужие слова, и даже возиться в спешке с ремнем и пуговицами не хотелось ужасно. Пусть уж она там сама, Ленка, братнина дочка, черт ее принес из этого Орла... Федор Андреевич натужно и с неприязнью вспомнил младшего брата, техника, с его золотым зубом и конской, не по положению, челкой — приятная картина сама собой исчезла, а на далекого брата смотреть было противно.

— Лей! — строго велел Федченко, и Тенти, откусив головку с бутылки, забулькал, наливая. — А то сидим, как" эти...

Зеленоватый горный свет пролился в оконце кибитки в шестом часу утра. Федченко с опаской приоткрыл опухшие глаза и увидел справа от себя, вблизи, стакан водки. Слева, в такой же симметричной близи, померещился второй стакан. А прямо перед Федором Андреичем, у его ног, стоял навытяжку Тенти с ладонью у виска и неустанно улыбался во весь свой дурацкий рот.

Федченко привстал, дотянулся до стакана и, морщась, выпил залпом. Тенти протянул ему круто посоленную луковицу на лепешке, как на маленьком круглом подносике.

Федор Андреич лежал на кошме, укрытый красным ватным одеялом. О чем-то это одеяло напоминало ему, вспыхнула какая-то искорка в мутном стеклянном шаре головы -и погасла. И еще что-то нужно обязательно сделать, исполнить, не забыть бы только и вспомнить, что именно...

— А как же! — ни к селу, ни к городу выкрикнул Тенти. — Обязательно.

Муть по капле высачивалась из головы, и все в кибитке определялось и вставало на свои места. Там Шуркины храпят в углу, накрытые одним одеялом. Под окном спит племянница Леночка. Тенти — вот, ждет. А сам Федор Андреич — здесь, кто-то его вчера раздел, он в одной фуфайке и голубых кальсонах, заправленных в коричневые нитяные носки.

Голова очищалась, хотелось легко выскочить из-под одеяла, растормошить спящих, погнать их за достархон, и снова есть, и особенно пить, продолжая вчерашнее. Желание это впилось в Федора Андреича, как крючок в рыбину, и вело, и тащило. Он откинул край одеяла, приподнялся на локте — и почувствовал сильную боль в боку. Шуркина-младшего, молотящего кулаками, мстительно вспомнил Федор Андреич и зубы стиснул от злости. Еще сильней потянуло, повело к зеленоватого стекла красивой бутылке: только водка, она одна превратит вчерашний, кажется, позор в горстку праха: дунь — и нету.

— Шурпа горячая! — выкрикнул, как торговец на базаре, Тенти. — Похлебай, товарищ-господин, полегчает!

— Наливай, тетеря! — вполне дружелюбно подмигнул Федченко подбитым глазом. — И этих подымай, чего спят!

— Будет сделано! — обязался Тенти и легонько, как кучу сухого конского дерьма, пнул носком сапога слитно лежащих Шуркиных.

— Лена! — по-родственному мягко, но требовательно позвал Федор Андреич. — Вставай!.. — А к Тенти — вдруг с холодком, с морозцем: — Сынок-то твой где?

— Яков на выгон погнал, — доложил Тенти. — Молодой, пускай работает. — И крутанул наглые зенки, поглядел на Леночку, безмятежную.

— Отвернитесь! — скомандовала Леночка, и мужчины послушались, уставились на стенку, а пробудившийся Шур-кин-старший снова нырнул с головой под одеяло.

— Ну, все! — скомандовал Федченко, силясь вспомнить, что же ему еще надлежит сегодня делать, кроме как пить, есть и — командовать. Получилось, что — да, надлежит, и обязанность эта смутно обрисовывалась как неприятная. Но какая именно обязанность, Федор Андреич так и не ухватил, освобожденно вздохнув, полез из-под одеяла.

А Тенти тащил уже достархон, и ситцевый мешок с лепешками, и бутылки тащил. Тенти хлопотал.

Не дождавшись начальника, киргизы вбивали в чистом поле столб и привешивали к нему красное знамя с гербом и золотой бахромой — чтоб верблюжьи гонщики издалека заметили финишную точку и действовали с умом. А действовать придется с умом, с оглядкой, в этом теперь уже никто не сомневался: Тенти, выйдя как бы по нужде из своей кибитки, обронил между прочим, что главный приз — ящик спирта — получит тот, кто придет к столбу вторым. Киргизы крутили головами и скребли затылки под шапками. Про первого, про настоящего победителя никто не спрашивал: его судьба была никому не интересна, даже если бы он получил за свои труды медаль с ленточкой. И вообще, сразу стало непонятно, кто же в таком случае станет истинным победителем, а кто — фальшивым: ведь ясно же каждому, что Главный Приз вручается победителю истинному, счастливчику и герою, а удел пришедшего вторым — жаловаться на неровность дороги, на внезапное недомогание верблюда и ежиться под насмешливыми взглядами болельщиков. Главный Приз — ящик спирта, это понятно даже мертвецу. И вот Главный Приз достанется фальшивому победителю и неудачнику, в то время как настоящий герой и удалец вынужден будет довольствоваться вторым призом, ничего собою не представляющим. И всю эту несуразицу выдумал приезжий начальник, неизвестно чего ради. Странный человек и недалекий умом, дурак.

Тем временем ответственно укрепили столб, и солнце ударило в золотую тарелку герба. Сорок гонщиков готовы были приступить к делу: скакать, победить и занять второе место. Верблюды кряхтели, как старухи перед сном, а киргизы были празднично настроены. Ждали только появления начальника с ящиком спирта — чтоб можно было начать скачки.

Он и появился, через часок, в сопровождении совершенно беззаботного Тенти, русской девушки в штанах и Шуркиных с гидрометеостанции. Федор Андреич имел вид бесшабашный, но в то же время и как бы задумчивый. Казалось, он тотчас был готов с головою погрузиться в молодецкие приключения — и только горькое знание придонных глубин жизни удерживало его от этого. Утративший орлиную строгость и ясность взора, он глядел довольно-таки снисходительно поверх гор. По дороге к финишному столбу пошатывался, и Шуркины поддерживали его с обеих сторон. Близ столба, на коврике, установлен был единственный в округе стул, оставленный тут пограничниками по причине колченогости и предназначенный теперь для высоких русских гостей, Увидев коврик, похожий на большое красное полотенце, Федченко резко остановился и даже словно стал на дыбы: какая-то важная мысль посетила его сознание и полетела дальше в космическое пространство. Взволнованный Федор Андреич вертел головой и напрягал зрение. Окажись сейчас перед ним не стул для почетных гостей, а обыкновенная избирательная урна на этом самом коврике, или, еще лучше, плакат «Все на выборы!» — все бы прояснилось, важная мысль могла бы лететь своей дорогой хоть на Луну, хоть на Венеру. Но не было ничего, кроме стула, и Федченко, поддерживаемый Шуркиными, сел на него и махнул рукой отчасти обреченно.

Этот взмах начальнической руки был понят заждавшимися киргизами как сигнал к началу скачек. На благостно сидевшего на почетном стуле Федора Андреича обрушился вдруг, как гром с ясного неба, верблюжий и человеческий рев. Всадники гнали по широкому кругу, огибая холм, а зрители, на которых Федченко не обратил вначале особого внимания, обменивались короткими, отрывистыми репликами. Скачущие шли кучно, не отставая и не вырываясь вперед, и одинокий столб с тяжелым бархатным знаменем был их целью и мишенью. А человек, сидевший на стуле, как бы полномочным сторожем столба.

— Три круга им бежать, — наклонившись к уху Федора Андреича, доверительно сообщил Тенти условия скачек. -• Тащить, что ли, спирт? Премию?

— Тащи! — разрешил Федченко. И, вспомнив, потянул из внутреннего кармана пиджака запечатанную хлебным мякишем початую бутылку, допил из горлышка и легко, Даже артистично зашвырнул в неблизкий кустарник. Киргизы одобрительно проследили за полетом стеклянного снаряда, а потом внимание их вернулось к всадникам.

Всадники ненадолго пропали за дальним холмом, и наступила тишина, цельная, как небо: зрители, оцепенев,

ждали появления вожака. Недвижно сидел на своем стуле Федченко, и смутно различат плечо холма; ему хотелось, чтоб скорей кто-нибудь выскочил на равнину и отпала бы нужда обременительно вглядываться, тишина сменилась бы шумом праздничной жизни. Зачем нужно было назначать три круга, кто это разрешил? Вполне достаточно было бы и одного, тогда уже через пяток минут можно было бы снова сесть за достархон, и налить, и выпить по-солдатски, от души. Хорошая штука жизнь, что ни говори.

А Леночка, стоя рядом с каменным, словно бы врытым в землю Тенти, вся подалась вперед, и белые ее ладошки с острыми красными коготками сжимались и разжимались.

Но вот — выскочили, и взревела публика, и Леночка подпрыгивала на месте, цепляясь за плечо Тенти, а Тенти, обернувшись к Федору Андреичу, орал во весь рот что-то нечленораздельное и размахивал руками. Всадники приближались, они должны были поравняться со зрителями, обойти столб, пуститься по второму кругу. И в тот миг, когда они накатили, и полыхнула пыль, поднятая бьющими в землю тяжелыми верблюжьими ногами, и люди у столба послушно погрузились в эту шафранную воронку — Федор Андреич кругло распахнул рот и заорал отчаянно вместе с киргизами, Шуркиными и Леночкой, как будто явился, вопреки ожиданиям. Мессия и направляется сюда, к ним. Всадники ускакали, пыль опадала постепенно.

 

11

Тенти совершенно не имел намерения споить Федора Андреича, а потом выставить его в нелестном свете перед людьми и посмеяться над ним или даже опозорить. На горных сыртах пьяный человек не вызывает ни улыбки, ни, тем более, насмешки трезвых до поры окружающих. Кричащий песню или вольно спящий в душистой траве пьяница пробуждает разве что добрую зависть: вот, он уже напился, а я еще нет. И бесшабашный Тенти, выпивая с Федченко, получат равное с ним удовольствие от вдруг проясневшей и такой интересной жизни, и было ему в очередной раз совершенно ясно, что есть и особенно пить куда лучше, чем не пить и не есть, и что прерывать это занятие даже и на вынужденный сон крайне неприятно. Поэтому, не дожидаясь окончания скачек и выявления победителя, он сбегал в свою кибитку, завернул в достархан лепешки, окоченевшие куски мяса, чудесно позванивающие бутылки и, мигом вернувшись, разложил все это и расставил перед почетным стулом. С высоты стула Федченко глядел на хлопочущего Тенти с пониманием.

И была шафранная пыль, и была мертвейшая тишина; второй круг пробежали. На этот раз Федор Андреевич не орал и не подскакивал на своем сиденье. Мирным и безмятежным взглядом встретил он бешено набегающих всадников, и так же их, обогнувших финатьный столб, и проводил. Азартное его волненье улеглось, и на бушующих болельщиков он поглядывал снисходительно: бушуйте, мол, хрен с вами, орите себе на здоровье, машите руками как сумасшедшие, а если кто кому случайно съездит по харе — тут уж, значит, не обижайтесь... Покачивались горы и холмы, покачивался Тенти с бутылкой, водка покачивалась в стакане. Федору Андреичу было замечательно хорошо и покойно, благодушие плескалось в нем и он слушал мир, как слушают птичий лес -благодарно, с бессмысленной улыбкой.

На исходе третьего круга он поднялся со своего стула и вытянутой рукой со стаканом, проливая, приветствовал всадников и зрителей. Метрах в тридцати от столба произошло замешательство: пятерка вырвавшихся вперед наездников сбилась в кучу, верблюды противно взревели, люди вертели камчами над головой и не желали скакать дальше, к финишному знаку. Однако Федченко не озадачился и этим странным поведением спортсменов: он спокойно стоял и ждал со стаканом. Наконец, чуть ни ленивым шагом, победитель поравнялся со столбом, сполз с верблюда, высморкался на землю и шагнул было в сторону — но хохочущие зрители подхватили его под руки и, подталкивая, подвели к Федченко. Федор Андреивич, выпив, чтоб не пролить, и отставив стакан, пожал счастливчику дубовую лапу, обнял его по-товарищески и вручил грамоту в коричневой дерматиновой папке. Киргиз нетерпеливо переступал с ноги на ногу и не глядел на Федора Андреича.

Будь достоин... — произнес Федченко. — Трудись, так сказать, на благо нашей великой социалистической родины... Приплод, значит, давай высокий...Имя сам напишешь, — открывая папку и демонстрируя грамоту, уже совсем по-будничному, по-домашнему посоветовал он киргизу, — там место есть. Ну, как тебя там зовут!

Сунув папку под мышку, победитель стушевался под непрекращающийся хохот и шутки. Следом за ним подведен был к столбу и стулу краснощекий здоровяк. Федор Андреич смотрел на него почему-то с удовольствием,

— Мне спирт полагается, начальник, — сказал здоровяк и радостно ухмыльнулся, — я второе место получил, как ты сам сказал.

— Да, немного не дотянул... — посочувствовал Федчен-ко. — Ну, ничего, в другой раз обязательно победишь. Ты, главное — старайся!

Здоровяк согласно кивнул головой, ухватил деревянный ящик с бутылками и пошел, загребая пыль сапогами.-Зрители потянулись за ним. Обладатель папки и грамоты плелся в хвосте.

Праздник был, как будто, закончен.

К кибитке направились все вместе, дружески. Федор Андреич шагал посредине и немного впереди.

— А выборы-то как же... — чуть поотстав, шепнул Шур-кин Василий жене своей Клавдии. — Ведь посодют.

— Это кого? — сухо справилась Клавдия и поджала губы.

— Да его! — указал головой Шуркин. — Андреича.

— Ну пусть сидит, — не расстроилась Клавдия. — Дитя чуть на куски не разорвал. Ишь, лев какой!

Федор Андреич, однако ж, и думать не думал о грядущих неприятностях. Неразборчиво что-то напевая, он подмигнул Тенти и по-отечески огрел Леночку ладонью по заду.

— Оставьте дядя! — строго сказала Леночка. — И как вам не стыдно...

— Сказать ему надо, — вслух подумал Шуркин. — Три года припаяют за срыв госмероприятия.

— Только заикнись попробуй! — предостерегла Клавдия. — Я т-тебе башку оторву!

— Но как же так!.. — огорчился Шуркин.

— Не твое дело! — прошипела Клавдия. — Выпей да поехали давай.

— Гудел заветный брянский бор, — громко пел Федор Андреич. — Бродяга прятался в чащобе... Пой, Тенти, как брата тебя прошу!.. Бродяга тот был знатный вор...

Арслан вернулся со своими яками и загонял их теперь в каменную огородку. Яки толпились в проеме огородки, сердито хрипели.

— Лена! — тихонько позвал Арслан.

Леночка независимо оторвалась от группы, пошла на зов.

— Оставайся здесь, — сказал Арслан. — Отец нам кибитку поставит.

Леночка улыбнулась счастливой улыбкой вольного человека.

— Мне учиться надо, — объяснила Леночка. — Но ты, в общем, не грусти, ладно? И потом, что б я тут делала, сам подумай. Ну?

— У нас хорошо, — жестко сказал Арслан. — Так что как хочешь...

— Я тебе фото пришлю, карточку, — и Леночка потянула Арслана за рукав телогрейки. — Цветную.

— Я сейчас приду, — сказал Арслан. — Яков загоню и приду.

Гости уже сидели за достархоном, а Тенти хлопотал. Вошедшей Леночке он улыбнулся по-родственному.

— Стерва ты, Ленка, — горько сказал Федченко, ерзая в подушках и освобождая племяннице место рядом с собой.

— А вы, дядя Федя, хам, — легко отозвалась Леночка. — Я все тете расскажу.

— Во, видели?! — неизвестно чему удивился Федченко и развел руками. — Слыхал, Тенти?

— Ну вот, значит, — сказал Тенти, и рука его с бутылкой поплыла над стаканами. — Товарищек мой, Мереке, остался с девушкой с этой, а я дальше пошел. Гляжу, в последней комнате шкаф стоит — важный, с короной.

— Какой шкаф? — переспросил Федченко. — Ты чего — того?

— Я ж говорю — с короной! — радостно повторил Тенти. — В Кракове, в войну! В штрафбате когда я служил!..

— Ну, дядя! — досадливо повторила Леночка. — Когда он в штрафбате... Помните?

— Ну да, ну вот, — приязненно взглянув на Леночку и настороженно — помнит ли? — на Федченко, продолжал Тенти. — Значит, шкаф... А я прямо чуял тогда, что где лежит, такая у меня военная привычка была: тут часы, там барахло или, например, сало, вино. А на шкаф этот гляжу и не знаю, что там — внутри. Ну, не знаю! — Тенти сделал паузу и оглядел гостей, как бы приглашая их к этому своему давнему незнанию. — Можно было, конечно, дверку отшибить сапогом или там прикладом — а мне жалко стало: блестит, переливается. Я за ручку тяну — не идет. Но не заперто, нет, не на ключе, а как будто держит кто-то ее, дверку, не пускает. Мне аж кровь в лоб ударила, — он, размахнувшись, с силой стукнул себя кулаком по лбу, — я как дерну, а уже потом сапогом. Дверка отскочила, смотрю — там немец стоит во весь рост, на шее крест на ленте, на брюхе пояс золотой вот пальца в три, и погоны адмиральские. Я, конечно, пояс стал с него снимать, а он орет, показывает: «Ты, мол, солдат, не можешь меня в плен брать, так же не полагается!» Ну, я поясок этот содрал, и крестик, а потом немца того пришиб, чтоб не ругался, и в комендатуру понес. Меня за это из штрафбата перевели, а Мереке за ту девку до самой смерти помнил, вот как бывает.

— Адмирала ты, что ли убил? — строго спросил Федченко. — Фашиста?

— Повредил только, — сказал Тенти. ~ Важный был адмирал.

— А пояс, а пояс? — потребовала Леночка.

— Пропил, — сообщил Тенти и цыкнул слюною сквозь зубы в угол кибитки. — Мой трофей.

— А дальше что было? — настаивала Леночка. — Потом?

— Под темным взглядом Арслана, сидевшего неподвижно, как холм земли, она чувствовала беспокойство и далекий страх.

А Шуркины сидели рядышком, будто в кино, где нельзя шуметь и разговаривать.

Федченко, не дожидаясь хозяина, дотянулся до бутылки и плеснул.

— Дальше война кончилась, — сказал Тенти, — нас в Россию привезли. Орденов у меня было — во! — он провел лоснящейся от бараньего жира ладонью поперек живота. — И часы, и колечки. Победа ж! Ну, я пил, гулял. Один раз в Ростове подрался с милиционером, он упал — споткнулся, что ли — и зубы у него вылетели, а я у него пистолет взял. Пять лет мне тогда дали и послали сидеть под Астрахань. Год я просидел и убежал.

— Из лагеря, что ли, сбежал? — проявил интерес Федченко. — Кто ж это тебя стерег?

— Человек стерег... — уклончиво ответил Тенти. — Я сюда приехал, в Пржевальск, на озеро — денег нет, бабы нет, ушла она куда-то, уехала, детей всех забрана, одного вот Арслана оставила у родни какой-то. Ну, жить-то надо?

— Надо! — убежденно подтвердила Леночка.

— Не на завод же идти гайки паять... Товарищей нашел хороших, коней стали доставать — и на базар.

— Значит, ты бандит, — понимающе кивнул головой Федченко, — банду собрал и коней воровал. — А потом добавил уже другим голосом, будто протокол писал: — Ты сам откуда родом? С Пржевальска?

— Отсюда я сам родом, товарищ-господин, — послушно дал ответ Тенти. — Здесь родился, вот на этом самом месте.

— Забрали тебя? — вел допрос Федченко. — Наливай!

— Семь лет уже дали, — пояснил Тенти, — Заслали на Колыму. Я год просидел — думаю, загнусь: плохая жизнь. Ну, взял, ушел...

— Опять! — Федченко обхватил голову руками и зашатался, сидя в подушках, как будто пришла к нему весть о том, что родной дом его разрушен рухнувшей скалой, и все близкие погибли. — Да куда ж охрана глядела, стрелки!

— Взяли меня на третий день, — не ответил Тенти, — все кишки вышибли. Ну, думаю, хватит, теперь сидеть надо... Через три года амнистия вышла, меня на вечную ссылку сюда послали, на родину, без права выезда.

— Вы рады? — тихо, как о секретном, спросила Леночка.

— Очень! — и Тенти дерзко, орлом и соколом взглянул на Федченко. Федор Андреич спал, свесив голову на грудь. С разбитой его губы обрывком нитки тянулась слюна.

Он проснулся глубокой ночью, близко к рассвету. У его изголовья стояла выкрашенная парадной краской избирательная урна, и, увидев ее, Федор Андреич испытал страшный толчок в сердце. Этот толчок как бы поднял его над полом и над домом, и он с мертвой завершенностью увидел глубоко под собой отвратительно пустую землю сыртов, и только эта урна торчала на ней, как плаха.

Федченко заскрежетал зубами и застонал, Тенти тотчас оторвал усатую голову от подушки.

— Тенти! — простонал Федченко. — Выборы! Забыли!

— Так я ж, — сказал Тенти, — вечером, когда вы спать легли, пошел и все бумажки в ящик покидал. Вон он, ящик — чтоб утром не бегать, а прямо в самолет. Спите, а я разбужу!

Федор Андреич откинулся на высокую подушку. В висках у него гулко било: бум, бум, бум.

 

12

Самолет летел не высоко и не низко: из круглых окошек, проделанных в бортах, отчетливо видны были черные тянь-шаньские ели, и бегущие речки, и люди, пешие и конные, следующие по своим делам. Трещал мотор, шинковал винтом время, все ближе и ближе становилось озеро, и пыльный городишко, и белая хата. И это было противно.

Федор Андреич сидел у окна, держа избирательный яшик на коленях. Леночка, откинув спинку, спала в соседнем кресле и имела довольный вид. Сведя руки в замок на своем ящике, Федор Андреич время от времени поглядывал на племянницу, на глубокий вырез ее кофточки и, угрюмо покачивая головой, снова поворачивался к окну — лбом в стекло.

Обратно на сырты ему не хотелось, и домой, к чужой старухе, которая всю жизнь почему-то называлась его женой, тоже не хотелось, и сидеть здесь, в железной кишке самолета, не хотелось ему. Он ничего не хотел, ничего не желал. Сидя в тесном кресле, в небе, он знал бесповоротно, что, захоти он что-либо — все равно ничего из этого не выйдет. И это было не только противно, но и страшно. Позади были сырты, впереди — Рыбачье. И это все... Федор Андреич закрыл глаза и вдруг почувствовал под веками почти забытое горькое тепло, покалывающее. Он собрал пальцы в шепоть, сильно, до боли сжал переносицу и вытер мокрые пальцы о штаны.

Самолет делал круг над озером и над городом на его берегу.

— Лена, — сказал Федченко. — Приехали.

С высоты птичьего полета города всегда немного похожи на кладбище.

 

© Маркиш Д., 2002. Все права защищены
    Произведение публикуется с разрешения автора

 

См. также интервью "Давид Маркиш: Средняя Азия — рай моей души"

 


Количество просмотров: 2826