Новая литература Кыргызстана

Кыргызстандын жаңы адабияты

Посвящается памяти Чынгыза Торекуловича Айтматова
Крупнейшая электронная библиотека произведений отечественных авторов
Представлены произведения, созданные за годы независимости

Главная / Публицистика / "Литературный Кыргызстан" рекомендует (избранное)
© Сандлер В.С., 2008. Все права защищены
Из архива журнала «Литературный Кыргызстан».
Текст передан для размещения на сайте редакцией журнала «Литературный Кыргызстан», на страницах которого публикуется автор
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 14 октября 2008 года


Валерий Семенович САНДЛЕР

Если враг оказался... друг

или Достойно ли еврею жить «под немцем»?

Интервью с бывшим фрунзенцом – художником Владимиром Кругманом, ныне живущим в Германии. О творчестве, о современной жизни за рубежом, о наследии войны

Опубликовано в журнале «Литературный Кыргызстан» №1 за 2008 год

 

Мой отец погиб в Великую Отечественную; дедушки и бабушки с отцовской и материнской сторон были замучены в нацистских лагерях; мама со мной, двухлетним, на руках в январе 1942 года чудом спаслась, бежав от ямы, ставшей общей могилой для расстрелянных эсэсовцами и полицаями 11 750 евреев украинского местечка Хмельник, кровавой строкой вписанных в скорбную Книгу Холокоста с ее шестью миллионами безвинных жертв.

Смог бы я, чью память никогда не покинет тяжесть невосполнимых потерь, избрать местом жительства Германию, которая принесла столько бед моей семье, моему народу, моей стране? И, возможно, поселиться в доме, где моим соседом по лестничной площадке оказался бы «тот, который стрелял» в моего отца, в тысячи чьих-то отцов и матерей? Эти вопросы я задаю себе с тех пор, как стал получать известия о земляках, уехавших «жить под немцем». Мои ответы – всегда, неизменно отрицательные, но я не судья тем, кто думает и поступает иначе. Ибо не мною, но для меня сказано: «Не судите, да не судимы будете». К тому же во всяком спорном случае полезно выслушать другую сторону.

Звоню в германский городок Фюрт, где последние 12 лет живет и плодотворно работает мой старинный друг, художник Кругман. Тыщу лет, что я его знаю, он был для меня Володей, таким и останется навсегда, при том, что в документах у него значится – Давид. Знакомая история: родители спорили, какое имя дать ребенку, а он в итоге зажил с двумя. Наша с Кругманом беседа – впереди, но прежде требуется его представить.

Родился 30 января 1936 года в райцентре Ельск Гомельской области Белоруссии. С началом войны отец ушел на фронт, его жена с сыном были эвакуированы в Курганскую область, там и получили «похоронку» на кормильца; спустя несколько лет после войны мать и сын поселились в Ленинграде, здесь мой друг стал заядлым волейболистом, играл в команде мастеров. После школы – служил на флоте: Кронштадт, эсминец «Одаренный», должность — корабельный электрик.

В конце 1960-х нас он приехал в Киргизию по направлению Ленинградского высшего художественного училища имени Мухиной, знаменитой «мухинки». Поскольку профиль он избрал не самый удачный для того места и времени: дизайнер, то находились люди, искренне полагавшие, что это фамилия такая: «А сейчас перед нами выступит товарищ Дизайнер...» Не будем к ним чрезмерно строги: мало кому в те годы было известно, что за штука такая — дизайн и с чем ее кушают. Другое дело, что с первых и до последних дней пребывания в Киргизии самая серьезная препона стояла перед Кругманом в лице, как это ни странно... Союза художников: его проекты объявлялись «легкомысленными», «нагло попирающими нормы соцреализма», лишенными «национального колорита», его самого обвиняли в «рабском преклонении» перед «порочной, насквозь прогнившей» западной культурой.

Наперекор всему на серо-зеленом фоне города Фрунзе (кто не знает или забыл – именем этого красного полководца, по национальности – молдаванина, родившегося в Киргизии, раньше звался Бишкек), в других городах и малых населенных пунктах республики один за другим засверкали «кругманоиды» — яркие, красочные пятна в виде мозаичных интерьеров междугородного переговорного пункта, гостиниц, ресторанов и кафе, в их оформлении стали использоваться материалы, считавшиеся чуть ли не бросовыми: бетон, речная галька, хозяйственная веревка, металлическая стружка, чий — тростник киргизских степей, тронутый морилкой горбыль. В центре Бишкека и сейчас красуется фонтан, мимо которого стар и мал не пройдут равнодушно – так много нежданной радости заключено в праздничной, отделанной разноцветной смальтой круглой чаше, где резвятся под водяными струями причудливой формы рыбки. Те несколько лет, что Кругман строил свой фонтан, он был всем: автором проекта, материально-техническим снабженцем, рабочим. Когда же его детище увидело свет, экспертная комиссия минкультуры потребовала, чтобы «антихудожественный» фонтан был снесен бульдозером, а его автору – отказано в праве на творчество. К счастью, фонтан сносить не стали, тем более что гонорар за него был выплачен сполна: 150 рублей как одна копеечка!

Но вот вам причуда времени: на проходившей в Ганновере всемирной выставке «Экспо-2000», Кругман, к тому времени уже несколько лет живший в Германии, зашел в павильон «Киргизия» и там среди множества фотооткрыток с видами Бишкека нашел одну, на которой красовался его фонтан, чудом избежавший бульдозера!

— Я просто о-бал-дел! Подошел к экскурсоводу, спросил: знает ли он, кто автор фонтана? Он назвал какую-то фамилию, сказал, что этот человек при жизни был «психически ненормален», что у него на почве фонтана сложились «нездоровые отношения» с руководством города, к тому же он «давно умер». Не захотел я его разочаровывать сообщением, что автор – вот он, перед ним, живой и в меру здоровый. Мне хватило удовольствия наблюдать, как публика покупала открытки с моим фонтаном! Я и сам купил одну за 50 пфеннигов.

— Лучше расскажи, как тебя занесло из Ленинграда в Киргизию. И, главное, почему?

— Долгая была бы история. Разве что вкратце. Минувший век, 60-е годы, конец учебы в «мухинке», хрущевская «оттепель», художники-нонконформисты. Соцреализм прочно стоял нам поперек горла, мы жить по-старому не хотели, носились с идеями настоящего, оригинального дизайна как неотъемлемой функции жизни. Юра Жарких, прекрасный художник, участник знаменитой «бульдозерной» выставки, был исключен из училища, потом, правда, восстановлен. Меня таскали в «большой дом» на Литейном, где помещался КГБ, грозили, что не видать мне диплома, если не дам показания против Жарких, подсовывали бумаги, из которых следовало, что многие из тех, с кем он общался, эти показания дали. От меня «контора глубокого бурения» ничего не получила.

— Не скажи. Она получила повод заняться тобой вплотную.

— Вот это правда. Со мной могли обойтись, как с Жарких, которого КГБ в 1975 году выдворил из страны; как с «Макаром» — Володей Макаренко, его также заставили в 24 часа покинуть Союз. И я давным-давно мог оказаться на Западе...

— А вместо этого...

— Диплом я все-таки защитил. И решил уехать подальше от «большого дома». На распределительной комиссии мне предложили на выбор: ехать в Узбекистан или Киргизию преподавателем художественного училища. Решил: пусть будет Киргизия. Судя по тому, как там со мной обошлись, этот выбор был огромной моей ошибкой.

— Если бы не твоя ошибка, не знать бы тебе ни Дядюченко, ни Баршая, ни меня, наконец...

— Ты мою мысль опередил! В своем дневнике я так и пишу: «Киргизия одарила меня общением с Лёней Дядюченко, Сашей Баршаем, Витей Никсдорфом, Валерой Сандлером, Лёшей Агибаловым, Вилей Акчуриным...» Каждый из вас готов был в трудную для меня минуту подставить плечо, чтобы я мог на нем поплакаться. Помню, как ты спокойно со мной беседовал, — так может только родной человек...

— Увы, то был всего лишь минимум, на который каждый из нас горазд: словом поддержать, но не делом.

— Мы все жили в одинаковых условиях. Все! Зато в училище, где мне предстояло работать, я пытался с пользой применить свои знания, внести в его стены новые идеи. Там творческая жизнь была в застое, и студентов учили странным вещам: выполнить композицию на тему «Труд», композицию на тему «Спорт»... Я же пытался подвести их к пониманию красоты как функции. Убеждал, что стилизация, которой живет советское изобразительное искусство, меняя форму при одном и том же содержании, – явление вредное, даже опасное; что человека должны окружать современные, красивые интерьеры, что дизайн – это философия свободы, способ незашоренного мышления творца. Ты живой свидетель: во всех своих интерьерах я старался преодолеть прямоугольное архитектурное пространство, превращая его в скульптурную пластику, в рельефный объем, в котором человек становится его элементом, как бы находится внутри некой скульптуры. Когда мои ребята уяснили эту особенность, они стали ближе к пониманию сущности дизайна.

— Несколько ваших совместных работ я хорошо помню. Тот же студенческий клуб в заброшенном подвале, другого места для него не нашлось. Но ничего подобного по красоте и оригинальности Киргизия до тех пор не видела.

— В один прекрасный день появился в нашем клубе Чингиз Айтматов: «Хочу, чтобы вы мне отделали дачу». И начали мы со студентами отделывать ему дачу. А тут и Садыков (скульптор-монументалист Тургунбай Садыков в те годы возглавлял СХ Киргизии. – В.С.) подоспел: «Давай сделай нам центральный клуб художников», — и мы бесплатно, в порядке практики, трудились несколько месяцев над оформлением клуба, на открытие которого никого из нас не пригласили. Меня студенты просто вытолкали: ну хоть вы-то сходите, это же наша работа! И я пошел. А не надо было. Потому что пришлось весь вечер слушать дифирамбы Садыкову, якобы клуб – его заслуга. Подошел ко мне Айтматов, хлопнул по плечу: «Да я по почерку узнал, что это твоих рук дело!..»

Своими работами я окончательно восстановил против себя Союз художников, навсегда остался для них чужеродным телом. Ни один мой объект не был принят на худсоветах, зато появилась масса протоколов, в которых рекомендовалось, как в случае с фонтаном, «запретить Кругману заниматься творчеством». Ну, а я им платил взаимностью, с мнением худсоветов не считался, вслух обвинял в некомпетентности. Вот такая была жизнь – сложная и непонятная. А я жил, и с вами водку пил.

— Чего ж не уехал, если так плохо было?

— Воспитанный в спорте, я не мог уйти побежденным. Кроме того, я чувствовал мощную поддержку со стороны главного архитектора города Геннадия Кутателадзе и его коллег – Анатолия Нежурина и Рафката Махамадиева: по их проектам я, уволившись из училища, выполнил немало заказов для города. Потом несколько лет ездил в глубинку. Вот где мне легко работалось! Особенно в Оше. Не признанный худсоветом, а значит – не имея надежды на гонорар, я несколько месяцев трудился над своим авторским монументальным художественным панно ‘Птица счастья’, все это время числился рабочим разливочного цеха Ошского водочного завода. Председатель облисполкома вызвал директора завода и сказал: «Оформишь этого человека к себе, будет раз в месяц приходить получать зарплату...» И я ходил. И получал свои 120 рублей.

— Помню этот славный этап в твоей жизни...

— Однажды ко мне туда приехал Дядюченко. «Ты как рабочий разливочного цеха обязан организовать гостю достойную встречу». А как раз был год полусухого закона, добыть спиртное непросто. Иду к директору к завода: «Вы знаете писателя Дядюченко?» — «Ну как же, знаю, большой человек. Он что — твой друг?» — «Да, друг». — «О, так ты тоже большой человек». — «Надо бы показать ему ваше производство...» - «Да я, ребята, с удовольствием, но у меня по территории ОБХСС шныряет...» Все же пошел с нами в лабораторию, там нас угостили из пробирочек, из колбочек, дали закусить лепешками с виноградом. Потом директор скомандовал какому-то мальчику, тот принес шесть бутылок «Московской», завернув их в газетку. Дело было зимой, все мы в пальто, директор сунул себе в карманы пару бутылок, мы с Лешей сунули по паре и в таком виде прошли через проходную мимо сотрудников ОБХСС. Леша потом долго хохотал и рисовал страшную картину, на которой стенгазета с нашими фотографиями под аршинным заголовком: «Несуны».

— Вы дружили много лет, до самой его неожиданной кончины в 2005 году. Представляю, как много интересного ты мог бы рассказать об этом удивительном человеке. Алексей Агибалов — тот написал целую книгу воспоминаний о Дядюченко.

— Я ее читал. Читая, думал: а ведь у меня тоже хватило бы материала на книгу о нем. Может быть, когда-нибудь и отважусь на такой труд. А пока, если хочешь, расскажу тебе первому про случай, который произошел с нами чуть ли не тридцать лет назад. Получишь очень важный штрих к портрету Леонида Борисовича.

— Ты художник, тебе и кисть в руки.

— Дело было году, пожалуй, в семьдесят девятом. Леонид, который сам без памяти любил горы, решил хотя бы слегка приобщить меня к ним, и для этого мы с ним отправились в Мин-Куш. Приехали, сняли номер в местной гостинице, переночевали, утром вышли за поселок, где начинаются отроги, вошли в ущелье, которое называлось Заячье, стали взбираться на гору, на ногах у меня были летние сандалии, так что вскоре мне пришлось передвигаться чуть ли не на четвереньках. Леонид увидел такое дело, велел мне оставаться на месте и дожидаться его, а сам полез выше – разведать, что там и как.

— А тебя, значит, с собой в разведку не взял...

— Не взял, да. Но мы успели забраться довольно высоко. У меня дух захватывало, при том что я вообще высоты боюсь, с третьего этажа вниз стараюсь не смотреть. А склон горы, доложу я тебе, был весь сложен из мелкой осыпи, в таких местах взбираться наверх нужно наискось или серпантином. Стою, смотрю снизу, как он легко справляется с высотой, завидую... И вдруг, когда он уже был почти на самом верху, я увидел, что склон словно ожил, вся эта осыпь потоком ринулась вниз, к обрыву, утаскивая Леонида с собой! Тут я заорал не своим голосом, со мной случилась настоящая истерика, я понял: вот-вот произойдет непоправимое!.. Но чудеса на свете, оказывается, бывают, и я в этом убедился лично. На расстоянии каких-нибудь двух метров до края обрыва росло тонкое, чахлое деревцо, нашего Леонида Борисовича несло прямо на него, и он за это деревцо зацепился! Какое-то время он лежал на боку, не шевелясь – опытный альпинист, он ждал, пока вся осыпь слетит в обрыв. Потом медленно, осторожно, буквально по сантиметру, стал выбираться на твердую поверхность. Я все еще оставался в шоке, ничего не мог сообразить, но стал к нему приближаться, чтобы что-то сделать, чем-то помочь. И тут он ка-а-ак заорет на меня!.. Клянусь, ни до этого дня, ни после я ни разу не слыхал от него матерного слова, а тут он, заикаясь, как всегда в минуты волнения, обложил меня матом с ног до головы.

— За что?!.

— А за то, что я орал ему под руку... Мы молча спустились вниз, дошли до поселка, вошли в унылую гостиницу, где снимали номер, и до позднего вечера не сказали друг другу ни единого слова. Состояние у меня было ужасное, перед глазами стояла картина: поток мелкого камня увлекает Леонида к обрыву. Не окажись на его пути это хилое деревцо – он улетел бы вниз. Наконец легли спать. Утром он меня разбудил и нежно, красиво, как умел только он, произнес: «Володя, извини меня за вчерашнее. Но я тебя прошу – о том, что вчера случилось, никому ни слова, тем более Эле». А я вообще говорить не мог – мне просто хотелось его обнять, прижать к себе. На обратном пути из Мин-Куша уже не было тех розыгрышей, юмора, шуток, на которые всегда был горазд Дядюченко... Повторяю, про этот случай до сегодняшнего дня не знала ни одна живая душа, ты – первый. Думаю, он меня попросил молчать, чтобы не расстраивать Элю, но ведь прошло почти тридцать лет, и сейчас мне кажется несправедливым скрывать от людей этот эпизод, без которого был бы неполным образ моего друга.

— Вот ты рассказывал, а Леонид Борисович стоял у меня перед глазами, словно живой. Но давай вернемся к твоим «страданиям молодого дизайнера». Значит, закончил ты свою работу в Оше...

— Потом было еще несколько объектов, на которых я больше работал, чем зарабатывал, пока не понял: все, я совершенно выдохся, пора уматывать, иначе мне конец!..

С огромным трудом, используя какие-то связи, обменял двухкомнатную квартиру во Фрунзе на комнату в питерской коммуналке, снял на Васильевском острове мастерскую, мансарду под крышей, там в один прекрасный день натянул холст и в кубистической манере нарисовал девочку-киргизку с цветком. Картинку взяли в Художественный салон, на другой день она была продана, я получил 400 рублей. Потрясающе! Рисую еще одну девочку с цветком, в новых красках, ее у меня берут – продана! Так ушло десять «Девочек», много чего другого. Стало интересно: кто их покупает, куда они уходят? Оказалось – интуристы, в 37 стран ушли мои картинки. Покупатели потянулись ко мне в мансардочку, я стал продавать за наличные, минуя салон, где дерут проценты. Однажды узнал, что некто Берндт Линдер, немецкий мистер-твистер, крупный застройщик, видел на слайдах мои киргизские интерьеры и приглашает меня в Нюрнберг, чтобы я в составе группы дизайнеров выполнил интерьеры кафе и бара в новом небоскребе. В то время капитализм виделся мне чем-то страшным, хоть я уже давно ненавидел советскую социалистическую систему. Все же решился, поехал. И целый год делал то, что на пушечный выстрел не допускалось в Киргизии.

Хорошо, что я догадался отснять слайды всех своих киргизских объектов: в Германии, где великое множество различных течений и направлений в области дизайна, на них обратили внимание, посчитали, что они — необычны, любопытны. Немцы – большие прагматики, у них все предельно функционально, будь то стул, барная стойка или торшер; к их услугам — миллион потрясающих отделочных материалов, я то и дело про себя охал и ахал: иметь бы мне в Киргизии хотя бы тысячную долю того, что вижу здесь!..

Пикассо назвал природу «самым большим художником», а человека — самым ярким ее произведением. Но человек — существо разумное, и ему, чтобы заниматься настоящим творчеством, не надо копировать природу, его задача – создание второй природы. И поскольку для меня в киргизской природе всегда доминировали три цвета: красный – маки Иссык-Куля, голубой – сам Иссык-Куль и белый – снежные вершины гор, — то эти цвета я часто использовал в Нюрнберге, делая ассоциативные пластики, этакие абстрактные стенки и объемно-пространственные структуры.

Конечно, были сложности с языком: ведь до этой поездки я по-немецки знал разве что «хальт» да «хенде хох», — но меня окружали такие симпатичные люди, что с их помощью я через несколько месяцев мог вполне сносно объясняться. Работа моя была высоко оценена, Линдер не пожалел, что меня пригласил.

— Ну, хорошо, отработал год, контракт закончился – вернись назад!

— А вот назад – убей, не хотел! Не хо-тел! Помню, впервые прилетел в Мюнхен, откуда мне предстояло ехать в Нюрнберг, вышел на площадь перед аэропортом, увидел море цветов, спокойные, доброжелательные лица прохожих — подумал: вот страна, в которой я хочу жить! Хотя мне тогда и в голову не приходило, что Линдер предложит мне остаться. А он предложил. Зная мою прошлую ситуацию в Киргизии, сочинил бумагу, в которой я представал как бы диссидентом, но не политическим, а творческим, к этой бумаге приложил статьи, которые писал обо мне Дядюченко, и я получил разрешение властей Баварии остаться здесь навсегда. Линдер выделил мне мастерскую, о какой я и мечтать не мог в родном отечестве, он не только не брал за нее с меня ни пфеннига, но вдобавок стал покупать мои работы. Поддержку этого человека я ощущаю по сей день.

— Понимаю: с его помощью ты осуществил мечту всякого художника — жить своим трудом, продавать картины...

— Ты знаешь, сейчас я дизайном не занимаюсь, полностью ушел в живопись: современный модернизм, экспрессионизм. Был период, когда у меня одна картинка за другой уходили. По всей Европе, в Америку, в Израиль. Много их в частных коллекциях, в нескольких музеях. И если за 18 лет жизни в Киргизии я не был допущен ни на одну выставку, а за несколько перестроечных лет в Питере – всего на две или три, да и те коллективные, то за годы, что живу здесь, число моих персональных выставок уже перевалило за пятьдесят: многие проходили в больших и малых городах Германии, отдельные работы экспонировались в Америке, в Бельгии и Нидерландах, во Франции...

Первая выставка запомнилась встречей с человеком, который подолгу стоял перед моими картинками, в основном питерского периода. Русская тема, так сказать. Я к нему подошел, спросил, как мог, по-немецки – что ему особенно понравилось, а он неожиданно заговорил со мной на ломаном русском языке. И прочел наизусть большой кусок из письма Татьяны к Онегину. Потом прослезился и сказал, что воевал в России, был тяжело ранен, попал в плен, его выходила русская медсестра, они полюбили друг друга. Еще сказал, что никогда не был женат, что написал «тысячи писем» своей любимой, ответа не получил ни на одно. Он ушел, а недели через две снова появился, положил передо мной конверт со словами: «Прошу вас, откройте не раньше, чем я уйду». Проводив его, я открыл конверт, в нем лежало 500 дойчемарок, тогда еще не было евро. Я бросился вдогонку, хотел сказать какие-то слова благодарности, но этот странный немец растворился в толпе. Больше мы не встречались.

— От «русской» темы ты постепенно отошел, но если судить по твоим работам последних лет, интерес к тебе в Германии не пропал.

— Наверное, оставшись в этой стране русским художником, я смог бы худо-бедно продавать свои картинки, но при этом считался бы экзотикой, что для художника означает медленную гибель. Этой гибели я пытаюсь избежать.

— Не понял: в каком смысле экзотикой?

— А вот в каком. По моему мнению, советское изобразительное искусство ХХ века, будучи втиснутым в рамки соцреализма, практически ничего не внесло в золотой фонд мировой культуры, исключением стал короткий период 20-30-х годов, которые одарили мир произведениями революционного, новаторского характера. Остальные годы советской власти искусство находилось на службе у партийной пропаганды и было консервативным по духу своему. И если сегодня в мире существует интерес к произведениям эпохи соцреализма, то лишь с позиций экзотики. Среди русских иммигрантов в Германии есть музыканты, художники, поэты, с регалиями и без них. Многие пользуются успехом — но лишь в одной среде — русскоговорящей, а за ее пределами их имена никому ничего не скажут.

Повторюсь: для меня подобные рамки смерти подобны. А тех, кто уютно чувствует себя внутри этих рамок, я отношу к экзотике.

— И даже «в области балета»?..

— Это одно из немногих приятных исключений. Только не забывай, что советские музыканты, звезды балета, ансамбль Игоря Моисеева, ансамбль «Березка» – это был звездный товар, им страна торговала за валюту, от которой самим звездам перепадали жалкие крохи. Мы в Советском Союзе жили за «железным занавесом», и художникам, писателям, театральным режиссерам, архитекторам практически ни-че-го не было известно о творческих концепциях Энди Уорхолла, Ива Кляйна, Питера Брука, Йозефа Бойса! Я столько лет считал себя к авангардистам, моим богом был Пикассо – но лишь спустя годы узнал, как много изумительных открытий в искусстве было сделано после Пикассо!

И с первых дней жизни в Германии я поставил перед собой задачу: сделать шаг к интеграции, стать частью европейской культуры. В какой-то мере это мне удалось. Не знаю, как долог будет мой путь к самому себе, мне все-таки уже за 70, но я благодарен судьбе за то, что мои работы оказались интересны и нужны западному зрителю.

— И не жалко было променять Петербург, где тебя наконец-то настигло признание, на немецкие мольберты с красками?

— О да, в Питере мои картинки имели успех, их покупали, брали на выставки — чего еще желать? Но в этом замечательном городе, как и во всей стране, подняли головы национал-патриоты, антисемиты. Кругом повальное пьянство, разбой, опасно было пройти по улице. Да я и старался бывать там как можно реже, сидел у себя в мансарде за работой.

Теперь же я с каждым днем все сильнее люблю Германию, ведь она помогла мне ощутить свободу творческую, мою востребованность как художника. Если в Союзе мне, чтобы стать известным, требовалось получить звание народного или заслуженного, то здесь я вынужден постоянно искать новые пути в искусстве.

— Разве не зазорно ли жить в этой стране именно тебе, еврею, пережившему Холокост, потерявшему в той войне отца и десятки близких и дальних родственников? Тебя не волнует, как бы к этому отнесся твой отец?

— Уверен, отец бы меня не осудил. Потому что он был человеком масштабно мыслящим и понимал, что в той войне проявилась жестокость жизни, большая человеческая трагедия.

— А твоя покойная мама?

— Вот она была бы категорически против, потому что прожила жизнь под прессом советской пропаганды. Бывало, я заводил с ней разговор о переезде — не в Германию, конечно, в Израиль, — и она говорила: «Ни за что! Мы должны быть патриотами своей страны». А сегодня я хожу по нашему супремаркету и мысленно разговариваю с ней: «Вот, мамочка, тебе при жизни вечно приходилось толкаться в очередях, чтобы купить кило сосисок и накормить меня, чтобы домой принести нормальный картофель, а не с гнилью пополам, — а посмотри, какие здесь овощи и фрукты, картофель, мясо и ветчина, какие хлеба – и все это без очереди...»

Мой любимый дядя Яша, коммунист, рядовой боец партии, когда его дочь собралась уезжать в Израиль, назвал ее предательницей, прекратил с ней всякие контакты. Так устроен человек, живший под прессом пропаганды. Мы были несвободные люди...

— Тебя никогда не посещала мысль, что однажды ты встретишь того, кто, возможно, застрелил твоего отца?

Нет, не посещала. Да и определить его будет очень трудно, потому что был бой, а в бою попробуй узнай, кто кого убил. Знаешь, когда я попал в больницу, меня поместили в одну палату с бывшим гитлеровским солдатом, он воевал под Сталинградом, оставил там обе ноги, зато спас голову, сейчас ему лет 90, у него склероз, и однажды он меня спросил: «Вы не знаете, Гитлер жив?» Я ответил, что Гитлер давно мертв. «А Геббельс?..» — «Тоже, давно...» Потом он сказал: «Nazibanditen». Через пару дней мы с ним почти подружились: он отдавал мне свои апельсины, а я ему – свои бананы. Вот такие спирали закручивает жизнь. Но тебя, как я понял, интересует моя реакция на случай встречи с тем, кто стрелял в моего отца?

— Да, твоя реакция.

— А никакой особой реакции не будет. То есть, я не буду зол и ожесточен – для этого я достаточно прожил в Германии, у меня есть житейский опыт.

— Что же он тебе подсказывает, твой опыт?

— Что немцы покаялись. Здесь тема Холокоста не сходит с телеэкранов, с газетных страниц. Сегодняшнее поколение немцев не несет ответственности за дела своих отцов и дедов, тем не менее, чувство исторической вины в них живет. Иначе не стали бы они мириться с тем, что немалая часть их налогов идет на компенсации жертвам Холокоста, на социальную помощь эмигрантам из страны, которая победила фашизм, но устроить достойную жизнь для своих граждан не смогла. А побежденная Германия – смогла. Никто в России не думает каяться за годы коммунистического произвола, а немцы за преступления нацизма — покаялись. Наших инвалидов Великой Отечественной они приравнивают к своим инвалидам, платят им большую пенсию. Да, мой отец погиб на той войне, но сегодня меня окружают совершенно другие немцы, люди толерантные, терпеливые, я говорю с ними на их языке, понимаю их юмор...

Где-то я прочитал, что Франсуа Миттеран, которого во время совместных учений, в ходе которых по Елисейским полям прошли немецкие и французские солдаты, спросили, помнит ли он 1943 год, когда здесь же маршировали нацистские полки, ответил: «Молодой человек, я ничего не забываю, но я привык смотреть в будущее». Вот и я так же: смотрю в будущее.

А знаешь, чем я занимался сегодня в своей мастерской? Красил стенки белой краской. Приехал ко мне мой друг, немец Эгон Юнг, привез мне в подарок красивые доски и сам сделал из них стеллаж, чтобы я смог на нем разместить свои картинки. Видел бы ты, как красиво он работает, вкладывая душу в простой, казалось бы, процесс!

— Ну, просто сплошная идиллия. Ни тебе националистов, ни фашистов, антисемитов...

— И националисты есть, и антисемиты – а где, скажи, их нет? Но в целом народ германский совсем другой. Здесь нет пьянства, никто не стучит кулаком по столу и не кричит: я немец!.. В этой стране евреи, где бы они ни находились – на улице, в автобусе — не боятся громко говорить на своем родном языке. А попробуй заговорить на идиш в России – тебе быстро напомнят, кто ты такой.

Когда-то наш городок Фюрт был населен евреями, они на протяжении веков жили с немцами в мире и согласии. В этом городе родились евреи, прославившиеся на весь мир: «король» джинсов Леви Страусс, бывший госсекретарь США Генри Киссинджер, писатели Лион Фейхтвангер и Якоб Вассерман; здесь было девять синагог – но пришел Гитлер и все уничтожил.

Фюрт в этом году празднует свое 1000-летие. Во время войны он чудом сохранился, хотя находящийся рядом Нюрнберг был практически снесен с лица земли. Фюрт — смешение архитектурных стилей, от барокко до ультрасовременного модерна. Я могу часами бродить по городу, рассматривая кружева решеток, выносные эркеры на домах, балкончики, могу сунуть свой нос во внутренние дворики с детскими площадками, качелями, фонтанчиками, цветниками. Люблю старую часть города, где буквально на глазах оживают сказки Андерсена, где под ногами – ажурная вязь брусчатки. А двери в домах! Деревянные, с металлической ковкой, мозаичными вставками, всевозможными заклепками. А какой парк! Клянусь, не уступит Павловскому.

Рядом с Фюртом — городок Штайн, туда четыре года подряд по приглашению местной евангелической церкви приезжают сто белорусских детей, из них около восьмидесяти — из моего родного местечка Ельска, оказавшегося в зоне Чернобыльской АЭС. Дети месяц живут в немецких семьях. Мои молодые друзья Михаэль и Маргит Гуггемос берут в свой дом двух девочек, моих землячек, а популярный немецкий комик Фолкнер Хайсман в эти же дни проводит аукцион по продаже произведений искусства, вырученные деньги идут в пользу этих детей. Как правило, я даю на аукцион 3-4 своих картины.

— По-твоему, приход нового Гитлера возможен?

— Знаешь, я абсолютно уверен, что нет, невозможен. Слушал по радиостанции «Свобода», как независимый депутат российской Думы Владимир Рыжков сказал примерно следующее: сегодня на 300 лет можно гарантировать, что в Германии фашизм не повторится, а в России он уже сегодня шагает по Красной площади. Вот и ответ на твой вопрос...

— Больше вопросов не имею. Кроме одного: как живут «под немцем» наши с тобой соотечественники по бывшему Союзу?

— По-разному живут. Но никто не бедствует. Взрослые работают, молодежь учится, стараются найти дело по таланту и по душе, многим это удается. Но немало и таких, кто, пользуясь всеми благами этой страны, ведут себя с каким-то чувством превосходства над окружающими. Наблюдая за нашими людьми на немецком фоне, я понимаю, что я такой же, как все, у меня тот же менталитет. Но когда слышу, как они говорят в адрес эмигрантов из Турции: «Ух, эти турки вонючие!», на немцев — «Ух, эти фашисты!», — просто места себе не нахожу. Живут за счет немецких налогоплательщиков, на социальное пособие, ничего не создавая. Согласны брать – но не давать. Приезжай к нам, полистай иммигрантские газеты на русском языке — с ума сойти можно от читательских писем! «Германия нам должна за Холокост, за концлагеря...». На каждом шагу можно услышать: «Они нам должны!..»

...Кругман, похоже, рассчитывал удивить меня признанием, что у него от прежней жизни осталась «масса комплексов», из которых самым вредным он считает «остаток рабского мышления». Желая его успокоить, я сделал встречное признание: он не один такой, все мы не спешим по совету Чехова «выдавливать из себя раба», с ним как-то привычнее. Заодно напомнил про еще один «вредный» комплекс, которым мы оба страдаем – комплекс дружбы, а от него избавляться нам уже поздновато. Потому что мы привыкли дорожить друзьями, которые есть, и никогда не забудем тех, кого уж с нами нет.

Моему другу хорошо в Германии, но я готов ее полюбить не только за это: она заслуживает любви по многих другим причинам. Хоть сам я жить в ней никогда не решусь. Что было и останется моим личным делом.

 

© Сандлер В.С., 2008. Все права защищены
        Из архива журнала «Литературный Кыргызстан»

 

Читайте также статью Александра Баршая

"Портрет художника в интерьере судьбы: Владимир (Давид) Кругман"


Количество просмотров: 2080