Новая литература Кыргызстана

Кыргызстандын жаңы адабияты

Посвящается памяти Чынгыза Торекуловича Айтматова
Крупнейшая электронная библиотека произведений отечественных авторов
Представлены произведения, созданные за годы независимости

Главная / Художественная проза, Малая проза (рассказы, новеллы, очерки, эссе) / — в том числе по жанрам, Эссе, рассказы-впечатления и размышления
© Бахытжан Канапьянов, 2012. Все права защищены
Рассказ публикуется с разрешения автора
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 3 ноября 2014 года

Бахытжан Мусаханович КАНАПЬЯНОВ

Маленькие рассказы

Шесть рассказов-эссе, рассказов-размышлений выдающегося казахского писателя и поэта, друга нашей страны.

 

Бахчисарай

«Бахчисарай, Бахчисарай», – пел старик, ухаживая за цветами своего полисадника. Ему было за шестьдесят, двадцать лет из которых он прожил со своей старушкой на чужбине, и здесь, на севере Казахстана. Из рассказов соседки, словоохотливой спекулянтки Айши, многие жители нашего края знали, что их выслали из Крыма сначала в Ташкент, а затем с середины пятидесятых им разрешили поселиться в этом целинном городе. Соседка Айша утверждала, что старика Кемаля душит бронхиальная астма, и потому ему нельзя было жить в Ташкенте, особенно в тот период, когда по весне над городом плывет нескончаемый тополиный пух.

Они жили тихо и особо не общались с соседями. Их небольшой домик, купленный в рассрочку у отъезжающей чеченской семьи, за два-три года преобразился, постепенно превращаясь в домик-сад. Фруктовые деревья, которые были в диковинку среди наших соседей, вдруг почему-то принялись у старика. А цветы? Ими усеян был каждый пустующий клочок земли возле их дома.

«Бахчисарай, Бахчисарай», – напевал старик, прививая деревца или окучивая клумбу. Белолицая старушка Ани подпевала ему и иногда выносила нам, играющим неподалеку мальчишкам, сушеный урюк, изюм и яблоки. Эти гостинцы довольно часто присылали им из Ташкента.

«Бахчисарай, Бахчисарай», – напевал старик, подрезая ветви, тронутые морозцем, а в глазах стыла потусторонняя тоска и ее не могли растопить ни весенний цвет яблонь, ни бутоны первых цветов в полисаднике, ни воспоминания о той еще довоенной жизни в Крыму.

Не знаю почему, но старик в своих садоводческих опытах иногда привлекал меня, ученика пятого класса. Быть может, потому что я был сыном учителей, и отец, идя вечером со школы, где он работал директором, часто останавливался возле старика, который колдовал на своем участке.

Мне трудно было понять, о чем они вели свою беседу, но старик, улыбаясь, называл отца «Муаллим», отец что-то ему отвечал то ли по-татарски, то ли по-арабски, иногда вперемешку с казахско-татарской речью звучали слова «Каир», «Алушта», «Ак-Мечеть», и эта беседа всегда заканчивалась песенной фразой старика: – Бахчисарай, Бахчисарай!

На мой вопрос – «Что означает Бахчисарай?» – отец отвечал, что это город в Крыму, в котором находится дворец бывших крымских ханов и эмиров, а слово «Бахчисарай» дословно переводится, как «Дворец-сад». Отец недавно съездил отдохнуть по путевке в Алушту и был полон впечатлений и рассказов об этой сказочной стране под названием «Крым».

Он и прочел мне легенду о том, как возник Бахчисарай. Книжка, которая называлась «Легенды Крыма», была старая, потрепанная, но я внимательно слушал мягкую речь отца:

Однажды сын хана Менгли-Гирея поехал на охоту. Он спустился из крепости в долину. Сразу же за крепостными стенами начинались дремучие леса, полные дичи. Для охоты выдался удачный день, гончими борзыми затравили много лисиц, зайцев и даже трех диких козлов.

Захотелось ханскому сыну побыть одному. Отправил он слуг с добычей в крепость, сам забрался в чащу, спрыгнул с коня и присел на пне у реки Чурук-Су. Верхушки деревьев, позолоченные заходящим солнцем, отражались в воде. Только шум реки, бежавшей по камням, нарушал тишину.

Вдруг на противоположном берегу послышался шорох. Из прибрежного кустарника быстро выползла змея. Ее преследовала другая. Завязалась смертельная схватка. Обвив одна другую, змеи острыми зубами рвали друг у друга куски тела. Долго длилась схватка. Одна змея, вся искусанная, обессиленная, перестала сопротивляться и безжизненно опустила голову.

А из чащи по густой траве спешила к месту боя третья змея. Она накинулась на победительницу – и началось новое кровавое побоище.

Кольца змеиных тел замелькали в траве, освещаемые солнцем. Невозможно было уследить, где одна змея, где другая. В азарте борьбы змеи отползли от берега и скрылись за стеной кустарника. Оттуда доносилось злобное шипение и треск веток.

Сын хана не спускал глаз с побежденной змеи. Он думал о своем отце, о своем роде, о своем народе. Они сейчас подобны этой полумертвой змее. Вот такие же искусанные убежали в крепость, сидят в ней, дрожат за жизнь. Где-то идет битва, а кто кого в ней одолеет: золотоордынцы – турок или турки – золотоордынцев? А ему и отцу его, Менгли-Гирею, уже не подняться, как этой змее...

Прошло некоторое время. Молодой хан заметил, что змея шевелится, силится поднять голову. С трудом ей это удалось, медленно она поползла к воде. Напрягши последние силы, приблизилась к реке и погрузилась в нее.

Глазам своим не поверил хан: мгновение спустя змея стала оживать, извиваться все быстрее и быстрее. Когда она выползла на берег, на ней даже следов от ран не осталось. Затем змея снова окунулась в воду, быстро переплыла реку и невдалеке от изумленного человека скрылась в кустах.

Возликовал сын Менгли-Гирея, это счастливый знак! Им суждено подняться! Они еще живут, как эта змея...

Он вскочил на коня и помчался в крепость. Рассказал отцу о том, что видел у реки.

Они стали ждать известий с поля битвы. И пришла долгожданная весть: Оттоманская Порта одолела ордынского хана Ахмеда, который когда-то истребил всех воинов Гирея, а его самого загнал в крепость на крутой скале.

На том месте, где схватились в смертельной битве две змеи, хан велел построить дворец. Около дворца поселились его приближенные. Так возник Бахчисарай. Двух перевившихся в схватке змей хан велел высечь на дворцовом гербе. Надо было бы трех: двух в борьбе, а третью – полумертвую. Но третью не стали высекать: мудрым был хан Менгли-Гирей...

– Бахчисарай, Бахчисарай! – продолжал напевать старик, копаясь в своем небольшом саду.

– А я знаю легенду о Бахчисарае! – пробормотал я, проходя мимо его дома. Старик медленно повернулся на мой возглас: в его голубых глазах застыл и ужас того, что поневоле он выдал только ему известный секрет этого слова, и ненависть к тому, кто стал свидетелем его клятвы-тайны, и вечная скорбь о минувшем. Не знаю, быть может, все было и не так, но детская память цепкая вещь, и это видение оскорбленного, но гордого своей непримиримостью старика навсегда поселилась в моей памяти.

– Э-э, это ты, киши малай, муаллим баласы!* – спохватился он, и глаза его в мгновения ока выцвели, приняв в полумраке наступающего вечера безучастный, пустой вид. – Ну-ка расскажи, что ты знаешь о Бахчисарае?

(*Маленький юноша, сын учителя /татар./)

Я сбивчиво поведал ему все то, что слышал от отца. И вдруг его глаза вновь зажглись огнем, и он в полубезумстве, уже не скрывая ни своей обиды, ни своего гнева, закричал:

– Это я, я – третья змея, которая полумертва. Это я задыхаюсь от тополиного пуха. Я не погиб, когда меня везли красные аскеры в Ташкент, а там есть пух, который меня добивал и нет для меня ни родной реки, ни камней Бахчисарая. А-а-а? – зарыдал старик, и старуха Ани, выбежав на крыльцо, увела обезумевшего старика.

После этого я долго его не видел. Соседка Айша поведала моей матери, что старика положили в больницу с каким-то нервным расстройством, но скоро должны выписать.

Садик возле дома старика без заботливого ухода зачах, а цветы задушила сорная трава, к тому же лето было жарким, почти без дождей.

Старик редко появлялся на улице. Говорили, что он дома портняжничает. Искусно шьет мужские пиджаки и куртки из разных лоскутов вельвета. Вот такую куртку однажды заказала ему и моя мама для меня. Когда я пришел на примерку, он молча сквозь толстые линзы своих очков взглянул на меня и не сказал своей привычной присказки: «Бахчисарай, Бахчисарай!» А я боялся взглянуть ему в глаза, боялся вновь увидеть в них внезапный огонь былого безумия.

Казалось, что все течет своим чередом, но однажды пришли в их дом два милиционера. Мигом собралась толпа соседей и зевак. Любопытным объяснили, что старик Кемаль занимался частным трудом и потому по новому законодательству положено изъять его орудия производства – швейную машинку «Зингер» и настольный ткацкий станок. Милиция и до этого приходила в наш край. У соседа-фронтовика Есентая хотели конфисковать единственную лошадь, на которой он часто подрабатывал у базара.

Есентай, увидев непрошеных гостей в своем дворе, запустил в них самодельным деревянным протезом, а сам, держась на одной ноге, с крыльца запрыгнул на лошадь и умчался в сторону пригородного аула к своему другу-фронтовику. Вернулся через неделю с кучей справок и предписаний, что он ветеран, инвалид войны, на пенсии, и в силу свободного времени помогает горожанам привозить с базара кое-какие товары, и за эту свою работу, разумеется, не берет никакой платы.

Так было с соседом Есентаем, но здесь, в доме старика Кемаля, милиционеры долго не выходили наружу. И вдруг послышался шум и грохот. Старик Кемаль в приступе ярости выскочил в расстегнутой рубашке, полы которой не были заправлены в брюки и, рыча, стал рвать в клочья свои немногочисленные швейные заказы. «Бахчисарай, Бахчисарай!» – ревело над толпой то ли с небес, то ли со стороны домика Кемаля. Тихая старушка Ани беззвучно плакала, заслоняла своего обезумевшего старика то от молоденького милиционера, то от любопытных взоров толпы.

Вдруг старик выбежал на улицу с большой атласной подушкой, на которой были искусно вышиты китайским способом два дракона, похожих на две змеи, которые обвивали своими телами друг друга.

– Бахчисарай, Бахчисарай! Я и есть третья змея, меня могут спасти только камни Бахчисарая, – закричал старик по-татарски, брызжа изо рта эпилепсической пеной. Он зубами разгрыз подушку, и птичий пух взметнулся над толпой, и стал медленно кружиться над милиционерами, над старушкой Ани, над стариком Кемалем, который трясся в конвульсиях.

Вскоре приехали какие-то люди в темных халатах, которые связали старика и увезли на своей машине, напоминающий милицейский воронок.

А через два дня старик Кемаль умер в психиатрической больнице. Говорят, что от приступа астмы.

Хоронили его по-восточному. Пришли местные татары и соседи из близлежащих домов. Есентай на своей телеге, застланной единственным ковром из дома старушки Ани, отвез покойного в мечеть, что была возле базара, а затем, из мечети, повезли старика Кемаля на татарское кладбище. А этот ковер я потом часто видел в доме Есентая. На сорок дней приехало много родственников из Ташкента, с которыми должна была уехать старушка Ани, ждали даже кого-то из самого Симферополя, но не дождались. Отец тоже пошел на поминки, я увязался за ним. И когда мулла пел арабскую молитву, я почему-то в такт ему невольно начал бормотать:

– Бахчисарай, Бахчисарай!

 

2002 г.

 

Карта

На спящего мальчика среди ночи упала карта, висевшая на стене, и полностью накрыла, словно мировой волной, мальчика, который продолжал спать под разноцветными странами и континентами. Даже белоснежные полюса не холодили его сон своими ледниками.

Пустыня Гоби окликала его призывным ревом верблюдов.

Австралийские кенгуру увлекали его в первозданные леса Австралии.

Юркие шимпанзе, цепляясь за лианы, манили мальчика в непроходимые джунгли.

Веселые дельфины подставляли ему свои мокрые спины для прогулки в океане.

Табуны степных лошадей уводили мальчика на свой водопой после полуденной жары.

Громадные слоны протягивали ему хоботы в знак своей привязанности к мальчику.

Берега континентов и материков ласкали сон мальчика своей прибрежной волной.

И не было границ между странами и народами. И разно-язычный говор людей смолкал, ибо видели люди земли, как спит мальчик, облокотившись на самую высокую вершину Джомолунгму.

И только голоса перелетных птиц пробудили мальчика, которому надо было идти этим утром в первый класс.

 

Балбал

Предрассветные сумерки. Слышен отдаленный голос пер­вой птицы, возвещающей о пробуждении, о начале утра.

В бездонном небе, широко распластав крылья, парит могу­чий беркут.

Под его крыльями побуревшая, пробуждающаяся после зим­ней спячки, но еще не полыхнувшая буйной зеленью, равнина.

Кое-где поблескивают маленькие, зеркальные озера, обра­зованные в лощинах вешними вода­ми. Слышится стрекот кузнечиков.

Степь исходит испариной, дымится. Беззвучно катится по ней ясная, полуденная тень беркута. Возвышаются отдельные, округлые холмы – вдали и вблизи. На далеком гори­зонте струится зыбкое, желто-сизое марево.

Тень беркута падает на сурка, застывшего неподвижно на небольшом холмике. Сурок смутно напоминает балбала, изобража­ющего воина, вытесанного из серого камня и обращенного ли­цом на восток.

Ощущается какая-то далекая, неуловимая связь времен меж­ду живой природой степи и каменным изваянием нашего дале­кого прошлого.

Балбал. Степь. Небо. Беркут.

 

Жалгыз агаш

После перевала дорога расширялась и не петляла, а прямой серой лентой тянулась к долине. Вот уже много веков она верно служила людям. Конь, устав в высоких травах предгорья, выходил на нее и отдыхал, и копыта, влажные от росы, мерно отстукивали степную мелодию – цок, цок, цок... Затерявшийся путник, найдя дорогу, не сворачивал в сторону, а шел прямо, зная, что она приведет к человеческому жилью. О возрасте этой дороги напоминали встречающиеся иногда каменные изваяния – балбалы – да древние мазары, пережившие не одну легенду о себе. Из ущелья подул сквозной холодный ветер. Старый чабан оглянулся. Отара уже разбрелась поперек дороги и мерной волной катила в сторону зимних кошар. Старик опустил поводья, и конь, почувствовав свободу, изредка вздрагивая и чуть наклонив голову, сбавил шаг. Пес Акдаул, резвясь, забегал вперед и затем, пропуская овец, поджидал молчаливого хозяина. Вечер опустил черные крылья на холмы. Свет заходящего солнца слегка окрасил хребты гор, которые вторгались в пространство закатного неба. Пахло осенью. Земля после щедрого жаркого лета незаметно погружалась в сон. В порыжелой траве еще взлетали одинокие стайки птиц. В нескольких шагах от дороги шумела горная речка, но шум ее был менее беспокойным, не так неистов, как в горах, где она порождала эхо в глубинах ущелья. Вдали показался Жалгыз Агаш*. (*Одинокое дерево) Старик свернул отару к речке, чтобы дать ей отдохнуть после утомительного горного перегона, и серая лавина овец, поднимая пыль, устремилась к прохладной воде. Чабан отвел коня к речке, а сам прилег у подножья дерева, чувствуя под собой слегка выступающие из земли корни. Береза взглянула на старика множеством ветвей, как бы вопрошая: «Что, старый Дос, устал?.. Опять гонишь отару на зимовку. Вижу, нагуляли твои овцы вес. Это хорошо. Значит, быть достатку. Что же ты молчишь? Ведь с последней встречи прошло много времени. Тогда, по весне, ты был весел. Да и вся земля радовалась пробуждению. И корни мои впитали свежие силы, и ветви мои налились соком, и крона моя была полна весеннего гула. И чуяла я корнями, как сейчас, тяжесть твоей спины. Что же ты молчишь, старый Дос?.. Расскажи, как живут мои сестры и братья там, в горах. Ведь ты же человек, Дос. Ты можешь удаляться и приближаться ко мне, знать, что делается на белом свете. Расскажи, жива ли мать моя, чей стройный ствол я никогда не видела и чье семя давным-давно занесло ветром сюда, в долину, где, куда не взглянешь, – не видать моих собратьев, лишь сквозь синюю дымку в полдень я вижу их смутные очертания на вершинах родных гор да чую корнями, как пьют они ледниковую воду. Река об этом мне шепчет ночами. Так почему же молчишь, старый Дос? Ведь ты же человек. Тебе дано счастье двигаться, а я пригвождена ураганом к долине. Мне никогда не подняться в горы. Скажи, ты поведал им о моей судьбе? Не молчи. Шум листьев не заглушит твои слова, ибо их почти не осталось в моих ветвях...»

Старик молча гладил ладонью шершавую кору ствола, будто бы зная, о чем шумит, качая ветвями, эта старая береза, о чем скрипит ее ствол. Казалось, что он сейчас ответит ей: «Там, на высоте перевала, где шум реки заглушает шелест листьев, там, склонившись над ущельем, стоит твоя мать. Она и не знает о твоем существовании. Так почему ты скорбишь, береза? Ты родилась здесь. Нам, людям, ты тем и дорога, что одинока и единственная на всю долину. Да, много их там, наверху, целые горные леса, но нет в них отдельного лика, есть лишь облик, название которому – деревья. А ты родилась здесь, и эта долина – твоя родина...»

Но молчал старый чабан Дос. Небо уже почернело, и лохматые звезды рассыпались по нему. Дыхание овец слилось с той неповторимой тишиной, какая бывает в степи лишь в темные осенние ночи. Молчал старый человек. И склоняла над ним тонкие ветви береза. Дос почувствовал озноб в пояснице. Это ночной холодок выходил на поверхность земли. Боясь ломоты в костях, чабан встал и, крикнув Акдаула, начал поднимать отару.

Береза, провожая чабана, устало вздохнула редкими листьями. Для нее это была последняя встреча с живыми существами в этом году. Теперь будет долгий сон до самого марта, и ни одна живая душа не забредет сюда, разве что случайный сайгачонок, отстав от стада, ковыляя, подойдет к спящему дереву и начнет лизать жарким языком обледенелую кору. Снежное безмолвие долины оглушит березу, и лишь в корнях будет теплиться надежда – увидеть весну.

Заметив на горизонте мерцающие огни аула, Дос обрадовался, и обветренные уста чабана затянули песню. Гортанная песня парила над степью, и к ней прислушивались звезды. И среди этих осенних звезд ярче всех горела Сумбуле – путеводная звезда чабанов.

 

Вишенка

Так случилось, что она пережила своих сестер. Еще по прошлогодней весне, когда она родилась в завязи среди цветущей накипи на верхней ветке, судьба уберегла ее от срыва или падения во дворе на дорожку между домами, сплошь усеянную спелыми черешнями, которую клевали горлинки и воробьи, да шинами давили машины, заезжающие в этот просторный двор между двумя трехэтажными домами.

А затем, спустя месяц, эта участь настигала и ее сестер – вишен.

А в соседях с ней расположилось тутовое дерево – шелковица. Вот с ее ветвей большие зрелые черные плоды-ягоды склевывали голуби и вездесущие воробьи – жадно и самозабвенно. Не доклевав одну ягоду, впивались в другую и затем исчезали в густой листве тутовника, и только слышалось ей чирк-чирк от сытого клева, да самодовольное воркованье голубей изредка доносилось до ее слуха.

Чуть поодаль росло еще одно старое тутовое дерево, но его плоды-ягоды были в отличие от этого дерева белыми. И все эти черные и белые ягоды за ночь падали на асфальт дорожки, на капот и крышу стоявшей у подъезда машины. Хозяин, выезжая утром на работу, сметал их, и они оставляли созревший сок каплями крови на стеклах и на земле.

Жильцы этих двух домов не успевали, а может быть, особо и не жаждали собирать эти плоды-ягоды ничейных деревьев, разве что дворовые сорванцы карабкались по стволам и там, удобно расположившись между ветвей, набирали полные пригоршни ягод, и не всегда спелых и зрелых. И на этом завершался сбор урожая.

А перезрелые ягоды от легкого порыва ветра сами падали под колеса машин и подошвы прохожих. А затем бурыми пятнами ушедшей жизни проступали вдоль журчащего арыка.

Все это было видно ей, вишенке, которая, укрывшись в тени листочка-лепесточка, продолжала зреть и наливаться соком жизни.

И что-то вновь и вновь удерживало ее на верхней ветке, и была она почти незаметна среди мелкой листвы. И даже, когда ее, почти перезревшую, ветвь выталкивала туда, где уже канули ее многочисленные сестры, превращаясь в мертвые пятна на асфальте дорожки, она вновь и вновь цеплялась кончиком своей плодоножки за верхнюю ветку, ибо не раз видела, чем кончалось это падение.

Так ее не тронули ни чьи-то безжалостные руки, ни клюв вероломной птицы. Правда, однажды случайный воробей клюнул ее на лету, но она, благодаря дуновению ветра, успела спрятаться в гуще листвы, и воробей не стал возвращаться, а устремился к более податливым ягодам черешни.

Так и осталась с той поры на боку рана от наскока воробья, да такая глубокая, что обнажила ее желтую косточку.

Ей с высокой ветви хорошо было лицезреть цветение этой улочки-сквера, которая упиралась в головной арык. Многие деревья здесь, у арыка, посадил еще в прошлом веке писатель, чей дом-музей находился недалеко от ее дерева, на той стороне этой самой улочки. Об этом она услышала однажды вечером из беседы двух старушек, уютно расположившихся на балконе, рядом с той самой высокой веткой, с которой и свисала она, скрываясь в листве, вишенка.

Сирень, китайская и белая, бордовая и фиолетовая, акация, местная и заморская, каштаны и березы, ель и туя, клен и тополь, яблоня и груша – все это образовывало смешанную аллею, где на скамейках целовалась молодежь и отдыхали пенсионеры, да молодые мамаши вывозили на колясках своих чад, и катали их от арыка до фонтана, радуясь и наслаждаясь ночной прохладой южного города, прильнувшего к подножью синих и белоснежных гор.

И вишенка радовалась всему, что ее окружало на этой высокой ветке. Гусеница медленно выползала к листу, белая бабочка в пятнышках, чуть шевеля усиками, порхала в час знойного полдня, божья коровка была почти незаметна среди поздних ягод, но и ее замечала вишенка, чуть выглядывая из-под листочка-лепесточка.

А затем стали исчезать эти малые листочки с ветвей. Они вначале желтели и наряду с другими красками осени опадали с деревьев, покрывая своим разноцветным шуршащим ковром дорожку, что пролегала вдоль арыка. Арык также принимал эти ниспадающие в медленном кружении листья – красные, желтые, оранжевые, бурые и еще пока зеленые. И уносил под свое спокойное журчание куда-то за соседнюю улицу, за следующий квартал, за городскую окраину. Некоторые листья прибивало течением арыка к каменным выступам. Там они и замирали до прихода дворника.

А затем пошли долгие дожди.

И вот однажды выпал снег.

Снег плыл вертикально, в тишайшем безветрии. Вишенка, которая все еще оставалась на верхней ветке, но уже одна, без листвы, даже без того самого листочка-лепесточка, который прикрывал ее существование на ветке, вишенка слышала звук падающих снежинок. И под этот божественный звук она уснула, только в ее полураскрытой косточке продолжала биться тяга к жизни. Быть может, потому она и продолжала прозябать в ночные морозы, но не отмирала на этой самой ветке, которая также, как вишенка, была без листвы и чернела своей кривизной среди выпавшего снега. Ветвь и вишенку связывала между собой не только плодоножка, но нечто большее, невидимая внешнему миру нить, сплетенная из памяти прошлой жизни, когда и ветвь и вишенка в лиственном уборе и одеянии наслаждались всем тем, что сейчас подвергалось неминуемому забвению.

Вся она сморщилась, из когда-то спело-красной вишенки превратилась в темно-коричневую старуху-уродину с отклеванным боком, но она все еще помнила весну былого цветения.

Вишенка все чаще и чаще уходила в себя, находясь одна на верхней ветке. Правда, однажды она очнулась, когда что-то черное и каркающее опустилось на родную ей ветвь и чуть не стряхнуло ее, вишенку, вместе со снегом на ледяной наст.

Это была ворона.

От ужаса и страха она сама чуть не сорвалась вместе с плодоножкой, но родная и добрая ветвь удержала ее, слегка наклонившись, упрятала ее в горсть снега, застрявшего между стволом и ветвью.

А по весне, когда все вновь расцвело, когда набухли почками и очнулись от зимней спячки ветви, и дорожка у весело журчащего арыка вновь покрывалась белыми и розоватыми лепестками цветов черешни, яблонь и шелковицы, а ее взрастившая ветвь только начинала наполняться соками жизни и будущего цветения, завязь новой плодоножки и новой будущей вишенки в одно мгновение вытолкнула ее с ветви прошлой жизни, и вишенка, скользя по другим ветвям и стволу, скатилась на ту самую дорожку у арыка, где белели опавшие цветные лепестки с фруктовых и ягодных деревьев этого просторного двора.

И посреди этих лепестков, на дорожке у журчащего арыка, смутно слыша приближающееся шуршание метлы дворника, покоилась она, вишенка, дряхлая и прошлогодняя, вопреки всему вновь увидевшая весну и почти пережившая цветение былой своей жизни.

 

Урюк и тополь

Урюк расцвел раньше, чем распустились листья. Пирамидальный тополь с высоты своего роста усмехнулся:

– Ударят заморозки, и людям не видать твоих сладких плодов.

Урюк угрюмо молчал, погруженный в розовую пелену цветов.

Через несколько дней ударили заморозки.

И однажды утром урюк ответил тополю:

– Возможно, ты и прав, люди не познают вкуса моих плодов.

Но они почувствовали весну раньше обычного.

Цветы мои живут в глазах людей, ибо устали они зябнуть в холоде долгой зимы.

Так говорил урюк.

Но тополь не слушал его. Ему было некогда.

Он уже пускал белый пух на мостовые города.

 

© Бахытжан Канапьянов, 2012

 


Количество просмотров: 1035