Новая литература Кыргызстана

Кыргызстандын жаңы адабияты

Посвящается памяти Чынгыза Торекуловича Айтматова
Крупнейшая электронная библиотека произведений отечественных авторов
Представлены произведения, созданные за годы независимости

Главная / Художественная проза, Крупная проза (повести, романы, сборники) / — в том числе по жанрам, Драматические / — в том числе по жанрам, Внутренний мир женщины; женская доля; «женский роман» / Главный редактор сайта рекомендует
© Суслова С.Г., 2010. Все права защищены
Произведение публикуется с разрешения автора
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 10 марта 2011 года

Светлана Георгиевна СУСЛОВА

Предрассветный полет стрекозы

Повесть

К ЧИТАТЕЛЮ:

Эта книга была написана тринадцать лет назад в деревенской глуши близ захолустного американского городка Хадсона.

Рукопись не случайно пролежала в столе так долго. В ней по мере описания возникли столь немыслимые события прошлого и будущего, что их восприятие даже у автора вызвало внутреннее сопротивление.

Однако со временем, увы, сбылось многое, предсказанное в книге. Кроме одного – последнего – события, переживать которое придется всем сообща. Точной даты нет, но интуиция торопит с оглашением, чтобы неизбежное не застало врасплох. Главное – не проглядеть грядущего, иначе оно не станет Настоящим!

С почтением – автор
    31 мая 2010 года

Публикуется по книге: Суслова С.Г. Предрассветный полет стрекозы: Повесть. – Б.: 2010. – 261 стр.

УДК 821.51
    ББК 84 Ки 7-5
    С 90
    ISBN 5-86254-046-6
    С 4702300200-09



    СОДЕРЖАНИЕ:

1. Первое причастие
     2. Золотые часы детства 
     3. Снегурочка растаяла 
     4. Рубикон 
     5. Советская женщина 
     6. Большой Дом 
     7. Охота на эхо 
     8. «Упаднический дух» 
     9. Хвост Огненной Белки 
     10. Невозвращенцы 
     11. Последний пьяница Таласа 
     12. «Вино из одуванчиков» 
     13. «Танцующие дервиши» и «танцующие монахини» 
     14. Сны о будущем 
     Об авторе

 

Светлой памяти моей бабушки Матрены Осиповны Егоровой

 

1. ПЕРВОЕ ПРИЧАСТИЕ 

    Сон опять был настолько реальным, что оставил на губах по-детски чистый вкус парного молока, наполнил легкие ветром, запахом мяты, речной свежестью…

Они долго сидели на большом теплом и шершавом камне, нависшем над клокочущей, словно задыхающейся от смеха речушкой. Теплое желтое молоко колыхалось в глиняной кружке с цветочком на боку. Он прислонял этот цветочек к подбородку, запрокидывал голову, и видно было, как упругий комочек мускула катится по горлу. И тогда ей тоже хотелось отпить немного, и она вырывала кружку, со смехом поворачивая ее цветочком к себе, словно это был некий ритуал, заключавший в себе таинственный смысл.

А потом прямо над ними взошла первая звезда. Она все раскрывалась и раскрывалась, пока не превратилась в сияющий бесчисленными лепестками ослепительно-белый цветок, отраженный в его потемневших глазах, которые в сумерках казались фиолетовыми, бездонными, огромными.

Все было волшебным – даже речная прохлада, заставлявшая зябко подбирать под себя ноги, и млечный Путь Соломщика, раскинувшийся широкой выбеленной скатертью, и серебряные зигзаги бурунов, светящиеся в речке вокруг невидимых камней, и томительный звон внутри тела, тончайший перелив которого поднимался все выше, заставляя трепетать горло беззвучной соловьиной трелью.

Затаившись в этом звездном колодце ночного ущелья, как в уютном материнском чреве, они старались теснее прижаться друг к другу, стать еще незаметнее, раствориться в сияющих сумерках…

Уже просыпаясь, она ощутила, что вдруг превратилась сама в эту необъятную ночь, полную любви, во тьме которой теплилась единственная разумная живая плоть, и мириады звезд осеняли ее своим сиянием, нарастающим как звук – вширь, в высоту и в глубину…

И настало утро. Кровь пульсировала еще в такт приснившимся звездам, как само Время, не признавая линейных границ, растекаясь по каждой клеточке тела горячей радостью бытия… Иллюзия реальности сна еще жила в ней, и она слепо шарила руками по одеялу, пытаясь нащупать тот зыбкий огненный холм, внутри которого зрело ослепительное солнце, сотканное из надежды и счастья…

Запах свежесваренного кофе, приплывший из кухни, мгновенно стер воспоминание о давно забытом вкусе парного молока. В груди уже копошился, царапая бронхи, привычный кашель курильщика. Явь медленно заполняла сознание Славки, возвращая ее в холодное апрельское утро американской сельской глуши. Занесло сюда Славку почти случайно: в Год Мудрой Лисы она выиграла литературный конкурс, и приехала из своей разрушенной перестройкой и внезапной независимостью Киргизии в благоустроенные Соединенные Штаты почти на два месяца: творить новые опусы на полном обеспечении спонсоров.

Славка усмехнулась, вспомнив ахматовские строки: «когда бы знали, из какого сору растут стихи, не ведая стыда…».

Здесь у нее было все, кроме вдохновения. Рай для нее постепенно превращался в ад, и время от времени она вела с Создателем безрезультатные споры, находя все новые аргументы бесполезности Его затеи.

У нее были особые отношения с Создателем: в одном из своих снов Славка увидела как на ладони сложную схему взаимоотношений Создателя с маленькими, живыми, как бы шахматными фигурками, которые он отправлял во всевозможные реальности, наблюдая и управляя ими в интересных ситуациях. И каждая фигурка, вовлеченная в эту игру, считала себя самостоятельной личностью, страшась смерти, исступленно переживая свои взлеты и падения. Реальности, – Славка насчитала их чуть менее десятка, – существовали одновременно в прошлом, настоящем и будущем. Собственное восприятие этих реальностей напоминало Славке полет стрекозы – бросающейся из стороны в сторону, изредка застывающей, как в столбняке, в очередной точке какой-либо из приснившихся реальностей. И еще одно сходство с вертолетным полетом стрекозы поражало ее: всегда перед очередным сновидением Славку на мгновение окутывал неведомо откуда взявшийся звенящий вихрь: эдакий маленький торнадо, внутри которого немыслимое становилось явью.

 

«… Странный зов прозвучал, нарастая, тонким вихрем, пронзающим тьму; словно божья струна золотая, что послушна ему одному, задрожала, взывая из выси, предвещая заветную связь, – словно звезды роняя на листья, соловьиная трель пронеслась…
И, не чувствуя бренного тела, устремляясь в поток огневой, понимаю: еще не взлетела, но уже попрощалась с собой…»

 

Жаль, что нередко у Создателя случались и повторы, почему Славка и упрекала Его в бедности фантазии и лени. Вот и в этом случае, наверное, невольный опыт молодого Пушкина, застрявшего в Болдино из-за эпидемии холеры и сотворившего там от скуки свои хрестоматийные шедевры, побудил Создателя поместить писательскую колонию Ledig House в живописной глуши среди почти русских полей и лесов, вдали от малых и больших городов…

Конечно, Славка чрезмерно льстила себе, смакуя это сравнение, но ведь, в конце концов, у каждого, даже безвестного, писателя должна же когда-нибудь случиться его личная «Болдинская осень», – хотя бы в воображении!..

Земные создатели «американского Болдино» – попечители писательской колонии Ledig House – все-таки оставили колонистам шанс приобщения к мегаполису в виде неподалеку пролегающего великолепного шоссе и двух застоявшихся у крыльца джипов. Но зато сам Создатель позаботился о том, чтобы Славка не могла отличить тормозной педали от той, которую зовут в народе «а ну, поддай-ка газу!» и не ведала, куда вставлять ключ зажигания. Более того, он лишил ее языка общения с персоналом этого заведения, и чем больше она зубрила сленговый американский язык, тем меньше его понимала, и тем меньше понимали Славку.

Вообще-то ее звали Ярослава – имя выбрал ей отец-романтик, не углядев ярости в грядущей славе своего дитяти. Отец, Матвей Брагин, с молодости увлекался поэзией, даже печатался иногда, а в том, что ему не удалось полностью реализоваться как Поэту – именно с Большой Буквы, иначе он не желал, – он винил голодное нищее детство, войну и под завязку заполненные работой послевоенные дни, а то и ночи. В госпитале, где он работал, родилась и Славка, которой было предназначено развить и упрочить отцовский поэтический дар. А как же иначе – с первых месяцев жизни ее баюкали и воспитывали добрые и забавные отцовские стихи, многие из которых врезались ей в память на всю жизнь: «…На сосульку жаркий луч вдруг упал из темных туч. Думает сосулька, тая: «Я такая золотая!»…

Старшей Славкиной сестренке отец тоже нашел имя на «я» – Яна, чтобы сочетание начальных букв имени, отчества и фамилии превращали дочек в милые его сердцу ЯМБы.

Славка родилась в Год Серой Белки в первый месяц весны под покровительством великого славянского бога Рода. Небесный покровитель одарил ее тайным знанием бессознательного в природе и психологии окружающих людей, соединив чуткими нитями ее душу с душами живущих ныне и живших когда-то существ, хотя она сама до поры до времени даже не догадывалась об этом.

Когда внутренний «маленький торнадо» уносил Славку в первые два года этой ее жизни, перед взором вставала огнедышащая морозная Сибирь, крытые дворы, завывающие ветра читинской зимы, треск огня в печурке, долгие беседы взрослых в просторной комнате офицерского барака с бревенчатыми стенами, по которым стекали янтарные слезы смолы…

Отец, недоучившийся студент-медик, прошедший всю войну, начиная с финской, как военный хирург, уже после войны из-за своих неоднократно простреленных легких внезапно заболел туберкулезом. И Славка, маленькая, запомнила бесконечные разговоры взрослых о чуде-крае, где в феврале цветет урюк, где плещется синий-синий Иссык-Куль, а с вершин высоких гор никогда не сходят белоснежные снега…



«…Мне говорят, что не могу я помнить смолу на бревнах, люльку у стены, бревенчатый размах широких комнат, наряженную елкой ветвь сосны…
Пусть говорят!.. Пока не смотрят, палец макаю в золотистую смолу; мне хорошо глаза бездумно пялить на гостя, подошедшего к столу: усы уже оттаяли, рыжеют, бежит зима читинская с сапог, и сдавливает выбритую шею, как у отца, тугой воротничок…
И до сих пор – когда теснятся строки в груди, еще не названные мной, я чую: пахнет кожей и смолой, и кто-то снег сбивает на пороге, и вот сейчас – войдет, сомнет усы, чтоб зазвенели сломанные льдинки, и прохрипит:
– Ну, как растет читинка? – и уж потом, оттаяв, забасит…
Как хорошо, не ведая значенья веселых слов, летящих от стола, мне думать о своем предназначенье, что я – для всех, как елка, дом, смола…
А гость, смеясь, отца сгребет за плечи: «Сдавайся, друг, хлебнем степных дорог! Мы там тебя кумысами долечим… А край-то, край!.. Подумаешь – далек?! Там льется с веток вишен ливень сладкий, в Дубовом парке летом бьет фонтан... А яблоки!.. Щекастей вашей Славки!..»
И от восторга – чашку пополам!..»



    Далекая Киргизия, куда вскоре перебралась семья, стала Славкиной родиной. Здесь отец наконец-то закончил с отличием медицинский институт, и, глядя на него, там же выучилась и мама. Здесь Славка впервые увидела огромные красные яблоки и золотые медовые персики. Здесь волшебник Иссык-Куль, действительно вылечивший отца, стал ее первой любовью на всю жизнь, вдохновителем многих ее стихов.

Сначала из-за нехватки бумаги – в детстве, а потом просто по привычке Славка записывала свои стихи «в растяжку» – от края листа до края, не разбивая строк на стыках рифм, считая, что ритм стихотворения, да и рифмы, сами расставят нужные акценты и паузы – а иначе зачем они нужны?..



«… Этим синим простором вовек не насытиться взгляду: волны катят и катят, и кружево пены плетут…
Я не знала о том, что от жизни так много мне надо: столько синей воды, столько ветреных светлых минут!
Я хочу эту синь взять и выпить глазами до капли! Этот мерный прибой, эту музыку сделать своей…
Я молюсь про себя, чтобы в мире вовек не иссякли животворные силы – источники рек и морей.
Море – это любовь! Так изменчиво, чудно, внезапно вырывается вдруг из-за будничных серых стволов; в нем так много тепла, потаенного смеха, азарта, – словно в нем не вода, а хмельная цыганская кровь!
Я – твоя, Иссык-Куль, я такая же в жизни бродяжка: все бегу и бегу, но не в силах сбежать от себя. Из-за гор и степей я на зов твой явилась однажды, чтобы стала моею твоя золотая судьба…»



    Славкино детство в Киргизии – это бесконечная радость открытий, это цветущая сирень над камышовой крышей, поросшей алыми маками, это огромные ароматные яблоки, которые дарили ей на каждый день рождения – количеством по числу лет, это веселые студенческие «спевки» родителей, – добрую половину известнейших аксакалов медицины Славка помнит совсем молодыми и бесшабашными студентами…

Ныне Славка уже сама перешагнула порог возраста под игривым названием «баба – ягодка опять», и четыре года назад вышла замуж в третий раз, и уже успела даже стать бабушкой, – но детство оставалось в ее душе самым живым и неиссякаемым кладезем чувств.

Правда, яркие картины детства порой казались Славке частями все той же красочной мозаики бытия, которую составляла ее душа, путешествуя по параллельным реальностям – мнимым или настоящим, кто знает? – но вторгающимися в ее жизнь умопомрачительно реальными снами, которые не только не забывались после пробуждения, но и руководили ею в обычной жизни.

И все же здесь, в американской действительности, какой-то театральной, словно придуманной, ей все более хотелось вспомнить свое настоящее прошлое, до мельчайшей детали, до цветного камушка на тропинке…



«… Застенчивою девочкой была, стеснялась щек, их яблочного глянца.
По вечерам проворно шла игла, узор нездешний вписывая в пяльцы…
Но то была для внешних взглядов гладь.
Среди ночи летело одеяло, и строчки – вкривь, и вкось, и как попало, – лепились в потаенную тетрадь, и взор горел, и конской челки взмах сметал с пути и лад, и гладь, и глянец, и замирал во рту пунцовом палец, покуда рифмы путались впотьмах.
Вишневый сад ломился в спящий дом девятым валом вешнего кипенья.
И Афродитой в этой белой пене рождалась жизнь, что сбудется потом: как даст мне Бог – и радости побед, и плач, и смех, и почести, и слава, любовь, детишек – может быть, орава, и – в странствиях открытый белый свет…
Промчались годы.
Перечень утрат и всех свершений жизнь внесла в скрижали.
Но почему теперь все больше жаль мне ту девочку над пяльцами? И сад – что нынче только снится белизной, и то – когда подступят к горлу строчки?..
… Да, все сбылось. Но словно между прочим.
Как будто это было – не со мной…»



    Говорят, что мы не рождаемся, а становимся.

Славка считала, что это неверно. В своих снах она часто оказывалась совсем в иных временах и телах, однако всегда проживала другие жизни с одними и теми же чертами характера, которые ее душа умудрялась только усиливать от рождения к рождению.

Но она понимала, что нельзя рассматривать личность конкретного человека в отрыве от его клеточной, генной памяти, от предшествующих его рождению поколений, от их грехов, неудач, благородных поступков и побед... Поэтому Славке так хотелось вглядеться сквозь пыльное стекло времени в характеры близких, а через них – вглубь, в минувшее, которое было зерном сегодняшних побегов…



«…Все копим в генах – время в них прессуем, не поминая то, что было, всуе… Мы – дикари пещерные, Ньютоны, молекулы, нейтроны и протоны…
Мы – память всей Вселенной, склад познаний, библиотека сонма мирозданий!
Но… как любая книга, что на полке пылится, позабытая, без толка, пока ее не сбросят с полки вниз, – стареем, сохнем и боимся крыс…»



    Почему-то здесь, на чужбине, Славке чаще всего вспоминался отец: во сне он смотрел на нее с укором, и было за что – американская «Болдинская осень» не приносила никаких плодов. Славка мысленно оправдывалась перед отцом:



«Не заманишь живые слова в западню полуночной тоски и мажорной бравады. Уподобятся ветру, дождю и огню, или птицам, легко упорхнувшим с ограды… И – лови, не лови, – будут руки пусты, только – слезы, и вздохи, и взгляд в поднебесье… Сколько раз уже, мучаясь от немоты, проклинала себя я – жалейку без песни?..»



    Даже дальние прогулки по лесам и долам Славке были заказаны: хмурые фермеры следили, чтобы она не переступала невидимых границ их владений, и верные их овчарки по-американски скалили зубы вослед. Обещанный амбар с велосипедами, правда, оказался незапертым, но Создатель исправил и эту ошибку, предусмотрительно спустив все велосипедные шины и лишив насос небольшой, но существенной детали: прокладки для нагнетания воздуха.

Русский человек изобретателен без предела, особенно если оказывается в заточении, – пусть и в прелестной комнате, изящно обставленной в стиле «кантри», с холодильником, набитым всякими яствами, с роскошной библиотекой, уставленной сотнями книг, – но на всех языках, кроме русского (и тут не просмотрело недремлющее око!)…

Одним словом, Славка улучила момент улизнуть в Нью-Йорк, — а, может быть, незримый Ведущий сам решил окунуть ее с головой в чан кипящей смолы.

Как бы то ни было, внезапно Славка не только заговорила, но и уговорила прозрачную американочку Кэтлин подвезти на джипе до Хадсонского вокзала, пообещав вернуться ровно через неделю.

Почти благополучно Славка сама села в нужный поезд, и через пару часов громадный город начал обращать ее в свою веру. Разноцветный, разноязыкий, разномастный, он мял, вертел чужеземку, выплевывал из дверей мрачного подземного сабвея, столь непохожего на московское метро, водил по роскошным паркам и низкопробным кварталам, поворачивался то одной, то другой своей стороной, очаровывал и возмущал, одобрял и лишал последней самонадеянности...

Наконец, Славка добралась до знаменитого Брайтона, о котором уже наслушалась и хорошего, и плохого, и, даже подготовленная, была потрясена его колоритом.

«Подземка» здесь превращалась в «надземку», и под грохот поездов люди уже не разговаривали, а кричали; из музыкальных лавочек на полную мощь неслись разухабистые одесские песенки, вывески вокруг сияли вопиюще знакомые: «Арбат», «Арагви», «Золотой ключик»; хлопал по ветру кричащий плакат рекламы «Джентльмен-шоу»: «Хорошо там, где нас есть!»; крикливо одетая многолюдная толпа фланировала по улицам…

На Славку налетела необъятная дама в блестящем сиреневом балахоне. «Моня! Моня! – вопила она, – где же ты, наконец, делся?! Я так хорошо тобой руководила!..». Книжные развалы – только на русском языке! – были столь богаты, что Славка просто потеряла дар речи, и когда сама налетела на какую-то кожаную девицу в боевой индейской раскраске, то пробормотала: «Sorry…». И в ответ услышала родное, привычное: «А смотри, куда прешь!..». Славке стало безумно весело.

Тротуары были запружены бойкой торговлей. Нестерпимо пахло – цветами, парфюмерией, клубникой, даже помидоры вспомнили, что у них тоже бывает аромат… Ни в одном из уже обследованных Славкой американских стерильных магазинов она не слышала никакого запаха, а здесь!.. В тесном, заваленном продуктами магазине ароматные, истекающие жиром колбасы свисали гирляндами прямо с потолка, грозя обрушиться на радующую наконец-то глаз очередь; пряную селедку продавщица вытаскивала из бочки за хвост, бросала на весы, брезгливо растопырив пальцы, густо украшенные перстнями, с которых стекал селедочный сок… Над всем этим порхали разноцветные матерки…

Ах, как хорошо там, где нас есть!..

А соленый океанский ветер, врываясь с боковых улочек, так перемешивал ароматы и звуки этого клокочущего коктейля, что хмель его бил в голову… Славка, не удержалась, сбросила туфли, засучила джинсы и помчалась по бархатному песку пляжа в объятия ледяной океанской волны… Вспугнутые ленивые жирные чайки только перепрыгивали с места на место, своим неодобрительным видом как бы говоря: «А смотри, куда прешь!..»

Славка хохотала и шлепала босиком по хрустальной воде, и уже наплывали строки, как океанская волна, и Брайтон был здесь не при чем, разве что именно он явился тем благодатным «сором», из которого привольно растут «и лопухи, и лебеда»:



«… Спросите: чем Нью-Йорк меня потряс?
Заманчивым сверканием Бродвея? Смешеньем вер, и языков, и рас? Сквозными лабиринтами сабвея?..
И тем, и тем, и тем, – стоцветный рай, что адом стал в таком своем избытке.
В нем каждый житель – где уж там улитке! – свой мир принес сюда, на самый край: земли, что океан свела на нет нагроможденьем столь несхожих зданий, что превзошли безумство ожиданий и дали смысл названью «Новый Свет»…
Я поняла: уместен здесь Гудзон – река, что в обе стороны стремится: в прилив впадая вглубь страны, как в сон, чтоб океану все вернуть сторицей – потом, в отлив… И это есть закон, что лучшее в себе несем, в глубинах!
Вот символ жизни, страж ее – Гудзон: времен былых и новых пуповина…
Ветрами сплошь исхлестанный Нью-Йорк! – живи, как есть, – и раем будь, и адом!
Мне от тебя так много было надо…
Ты дал мне все: и горечь, и восторг!..»



    Уже на шестой день пребывания в этом адском Городе, приколов на куртку входной значок музея «Метрополитен», обходя его нескончаемые залы, улыбаясь, как своим школьным подругам, нежным личикам Ренуара, окунаясь в туманные волны Моне и Писсарро, Славка завернула в зал Византийской иконописи и наконец-то остановилась, как громом пораженная, перед невиданным доселе ликом Богородицы с маленьким, но взрослым Христом на руках.

Глаза Богородицы были полны не скорби, о которой любят говорить ценители, а гнева, ужаса и ненависти ко всему, что есть впереди. Эти глаза, написанные неизвестным мастером десять веков назад, знали все про каждого и видели своего младенца уже возросшим и распятым нескончаемой людской толпой, жаждущей зрелищ.

И Славка вдруг осознала, что зрелища ее больше не прельщают. И все-таки она, пересилив себя, отправилась напоследок полюбоваться башнями-близнецами Всемирного торгового центра. И сделала это зря, потому что здесь с ней случился неожиданный казус.

Она вглядывалась в башни, запрокинув голову, стоя возле греческой церкви под цветущей магнолией, как вдруг у нее застучало и зазвенело в висках, в глазах потемнело, все вокруг закружилось и поплыло…

В следующее мгновение она увидела, как в этот прекрасный архитектурный ансамбль врезается молниеносная тень пикирующего Сокола, и все рушится в языках пламени и клубах дыма…

Очнулась Славка на тротуаре. Вокруг нее собрались зеваки, кто-то уже вызвал «амбулетту». Славка поспешила вскочить на ноги, отринув попытки санитаров уложить ее на носилки, и, собрав все свои скудные познания в языке, объявила, что просто споткнулась.

Сама она в это время изо всех сил таращилась на башни: они стояли гордо и величественно, ничто не смущало их царственный покой.

И все вокруг было наполнено миром и спокойствием: цвела магнолия, щебетали птицы, шуршали шины автомобилей, люди шли цветным потоком, один за другим вливаясь в двери торгового центра…

Славка заторопилась в свое временное пристанище, к друзьям, даже им по возвращению ничего не рассказав о своем непонятном обмороке, о призрачной тени, взрывающей Всемирный торговый центр.

На следующее утро поезд уже мчал Славку в ее «Болдино», игнорируя полустанки и станции, торопясь доставить в Хадсон на целый час раньше условленного. Невзирая на преждевременное прибытие, Кэтлин уже ждала Славку на вокзале, ее прозрачное личико горело от холодного весеннего ветра, но, когда Славка попыталась выразить ей свое изумление и благодарность, она попросту не сумела ничего понять. Обескураженная внезапной потерей дара американского красноречия, Славка тупо промолчала всю обратную дорогу, чем несомненно отрезала себе возможности последующих попыток бегства. Далее – более того: Всемогущий лишил ее и сна, таким образом предоставив наверстывать время, упущенное за самовольную отлучку.

Далеко на родине остались невыполненные обязательства, дела, заботы – неотложные и мнимые, Славка не имела с родиной даже телефонной связи: ее отощавший карман не вынес бы и трехминутного разговора. Она бросилась было писать письма, и написала-таки несколько, хотя эпистолярный жанр не давался ей никогда, но вовремя сообразила, что даже если эти письма и дойдут до Киргизии, где уже не работала и почта, то не ранее, чем через полгода, после ее возвращения.

Эта выпавшая как счастливая лотерея двухмесячная поездка в самую соблазнительную страну планеты обернулась для нее томительным и тревожным путешествием по времени.

Славке оставалось утешаться застрявшим в памяти изречением американского ученого и мистика Друнвало Мельхиседека: «Жизнь – это школа воспоминаний».



«…Вот и снова явилась тревога к моему изголовью в ночи: как лавина, сползая с отрога, все сметая, грохочет и мчит…
Замирает озябшее сердце. Память крутит, спеша, фильмоскоп… Открывается в прошлое дверца — в перепутье исхоженных троп…
Ну, зачем я взяла на дорогу вместо легкой корзинки с едой ядовитую злую тревогу — пополам с беленой и бедой?…
И шаманю в ночи этой волглой, раздувая костер своих чувств, — чтобы жили вы складно и долго, а у вас уж и я научусь…
Спите мирно, мои домочадцы, ни о чем не тревожась во сне! Ведь приспичило мне пошататься по заморской далекой стране…
Здесь деревья угрюмы и темны, здесь язык непонятный, как код. Здесь бормочет во тьме заоконной самолетами близкими свод. И на каждом почти улетаю — к вам, любимым до боли в груди…
Но полмира сперва пролистаю, чтобы к вам с покаяньем прийти…»



    Славка два раза в своей жизни была на исповеди: впервые – пяти лет от роду, в Воскресенском соборе города Фрунзе, и во второй раз – в Нью-Йорке, в маленькой американской Русской православной церкви, переоборудованной из квартиры богатого еврея в престижном районе верхнего Манхеттена, – спустя сорок с лишним лет.

«Все совпадения случайны, герои вымышлены», — так обычно начинают повествование, если это не документальное жизнеописание великого лица. Славкино лицо не назовешь великим: самое обычное, глазастое, курносое, обветренное на горном солнце, со светлыми уже седеющими вихрами, не поддающимися сверхмодным уловкам. По имени ей, видимо, предназначалось быть «великим лицом», но она всегда помнила про свою обыкновенность: даже когда была не «как все», Славка изо всех сил пыталась вернуться в наезженную колею. И все же мысленным эпиграфом к своим «путешествиям по времени» она могла бы поставить: «все совпадения не случайны, герои не вымышлены».

Создатель лишил ее сна, но не лишил привычки мысленно улетать в только ей видимые дали, застывая с незрячим взором. Так стрекозы застывают в полете, и Славку в детстве взрослые, устав ее окликать, даже дразнили «очнись, стрекоза!», не зная, как они близки к истине. Славка и сама ощущала свое родство с этими странными созданиями, неровным полетом повторяющими пульсацию времени, застывая на лету в точке его вечного Сейчас. Она посвятила стрекозам немало стихов и целую поэму, так и назвав ее: «Полет стрекозы»…



«…Что это?!..
Нитки светящийся дух вышить пытается трепетный воздух…
Кто это?!
Зримо сгустившийся звук – выпавший шорох беседы межзвёздной, стрёкот столкнувшихся ночи и дня, козни лучами пронизанной тени? – будто бы сквозь, а не мимо меня мчит, – насекомое? Птица? Растенье?.. – нечто, скользнувшая с неба роса…
Век её – день, и пребудет он вечно!
Здравствуй, бесплотная жизнь – стрекоза, вдруг залетевшая в мир человечий, ставшая зримой на долгий денёк, в радужных всплесках родившись, как в пене, села, приняв за удобный пенёк солнцу подставленные колени…»



    Славка росла молчаливым и задумчивым ребенком. Про кончину великого Сталина и перемены, возникшие в разоренной войной империи, она узнала гораздо позднее, и то – через призму своеобразной советской истории.

Просто в их семье – полуголодной, оборванной, кочующей по частным квартирам, – вскоре после кончины Сталина появилась бабушка, которая еще ни разу в жизни не видела своих подрастающих внучек: и Славку, и ее старшую сестру Яну.

До приезда бабушки сестры о ней даже не слышали, она приехала как бы из небытия. Так оно и было: сосланная «по ошибке» вместо однофамилицы в сталинские лагеря, отработавшая там ровно девять лет и девять месяцев и безо всякого извинения отпущенная на свободу «с чистым паспортом», она разыскала дочь, исколесившую с больным мужем и двумя малыми детьми всю страну и осевшую в киргизской столице.

Не имея в наличии бабушки, сестры не знали опеки. Отец доучивался в мединституте и работал директором шахматного клуба, мама – воспитателем детского сада, зачастую прихватывая и ночные дежурства в «круглосутке».

По ночам Славка и Яна, безнадзорные, устраивали пиры: наливали в тарелку рыбьего жира, крошили туда хлеб, солили и уплетали с аппетитом эту тюрю, вылизывая тарелку до блеска. Зачастую в доме ничего съестного больше и не водилось, тем не менее, росли они крепенькими, и всегда могли отстоять себя в самой жестокой мальчишеской свалке.

Семья снимала ветхую времянку у одной богомольной старушки, и главным преимуществом этой частной квартиры был огромный запущенный сад. Сестренки устроили в малиннике свою резиденцию: там решались споры междоусобиц, пересказывались подслушанные у взрослых анекдоты, обсуждались обиды и мечты…

Однажды Яна, видимо, углядев, как мама расческой накручивает льняные локоны, решила упорядочить вихрь своих медных густых кудрей. Она умудрилась так запутать расческу в волосах, что на быстром сестринском совете было решено расческу вырезать. Яна уже сидела, рыдая, в малиннике, страшась маминого возвращения с лекций, когда Славка подступила к ней с большими портняжными ножницами. Яркие кольца кудрей, цветом спорящие с поспевающей малиной, падали красивыми хлопьями на траву. Наконец, Славка в последний раз щелкнула ножницами, расческа тоже упала на медный холмик кудрей. Яна судорожно ощупывала свою неровно остриженную голову, а Славка, ужасаясь ее вида, соображала, куда бы спрятаться, пока не кончатся все разборки. Спас ее бабушкин приезд.

Именно в этот день бабушка вынырнула из своего небытия с черной косой, по-царски уложенной в корону, с яркими васильковыми глазами на смуглом цыганском лице, невысокая, ладная, в облегающем «казенном» платье, с деревянным баулом, полным внушительных «дохрущевских» купюр: ей-таки заплатили за ее арестантский почти десятилетний труд – как вольнонаемной.

Когда она впервые увидела дочь, она только вскрикнула: «Боже мой, Ася!», всплеснула руками и заплакала...

Вглядываясь сквозь долгие годы, как сквозь пыльное окно нежилого дома, в свою тогда еще совсем юную мать, Славка видела в этом полумраке худенькую девочку-подростка с громадными синими глазами и льняными локонами, видела ее маленькие изящные руки – но уже уставшие от стирок, от нелегких дежурств ночной няней... Мама, наверное, надела для встречи свое единственное нарядное платье, подчеркивающее ее хрупкую фигурку, – в это платье не влезла ни одна из подросших дочерей...



«...Ах, это мамино платье блестящее, великолепное, с шелковым шорохом!
Если прижаться – в нем запах вчерашнего: «Шипра», шампанского, синего пороха... До темноты мы с сестренкою шепотом все обсуждали, как мама – красивая! – всех восхищая, смеется, вальсирует — в платье струящемся, ветреном, шелковом...
Мамина молодость канула в давнее: в стекла, от наших носов запотевшие, в песни сверчка, в шебуршанье за ставнями, в страшные сказки про ведьму да лешего...
Вот доросли мы до праздников маминых. Наши – почаще, да платьев поболее... Но отчего же так жалко до боли мне шелковых всполохов, синего пламени!?..»



    Окно в прошлое затянуто серой паутиной забвения. Оно искажает картины, выхваченные пристальным, до рези в глазах, взглядом. Вот керосиновая лампа осветила убогую обстановку комнаты: колченогий стол и два продавленных стула, выброшенных кем-то и починенных умелыми руками отца; кровать с железными спинками, «роскошное» двухцветное ватное одеяло на ней: по будням оно застилалось «будничной» синей стороной кверху, а по воскресеньям – красной... Вот сундучок с книгами, верный спутник всех переездов Славкиных родителей, сбитый опять же руками отца и служащий сестрам детской кроватью... Какие интересные сны снились на этом сундучке! Как сроднили сестер на всю оставшуюся жизнь эти невольные объятия – чтобы не свалиться с узкого ложа... Сберегая от мышей своим сопением и сонной ребячьей возней главное сокровище семьи – книги Чехова и Тургенева, Пушкина и Лермонтова, Дюма и Мопассана, Достоевского и Бальзака, – они впитывали их ауру каждой клеточкой вымытых на ночь под уличной колонкой или в цинковом ведре детских тел, восприимчивых к добру...

Едва оглядевшись, бабушка решительно засучила рукава. Внучки едва поспевали за ней в бесконечных рейдах между магазинами, базаром и домом... Вскоре на печке уже жарились аппетитные пирожки, в новой кастрюле шумно вздыхало жаркое, папа, под напором тещи сколотив скамейку из широких досок, кряхтя, копал во дворе яму для новых жильцов – тупомордых пушистых крольчат, нетерпеливо выглядывающих из большой плетеной корзины...

Началась «кроличья эпопея». Бабушка, прельстившись возможностью дешевого диетического мяса и меха для оборванной, оголодавшей семьи, не удосужилась расспросить кролиководов о содержании их питомцев. Бабушкины «зайцы», как в Австралии, стали бичом округи. Они удачно прорывали свои бесчисленные ходы на соседские огороды и опустошали их с проворностью саранчи.

Бабушка соорудила гигантский марлевый сачок для ловли беглецов. Прекрасная охота! – из-за тугого капустного кочана приподнимаются просвечивающие на солнце всеми прожилками пушистые заячьи уши…

Хлоп! – сначала сачок накрывает кролика вместе с его добычей, а потом сверху падают Славка с Яной, азартно ощущая под собой испуганно бьющееся заячье сердце...

Отец, в конце концов, сколотил крепкие клетки, и не переводилось с тех пор в доме мясное жаркое, которое ни Славка, ни Яна не могли есть из жалости к своим длинноухим Васькам, Хведькам, Пашкам, доверчиво идущим в руки, когда надо было доставить на «лобное место» очередного пушистого дружка под точный и беспощадный удар бабушкиной скалки...

Но не о том думала Славка, вспоминая ежевечернее отмывание бабушкой детских «цыпок» в длинном оцинкованном тазу, и ночную мамину зубрежку тоже не сразу давшегося ей английского языка, – поддержанная непрекословной бабушкиной рукой, мама поступила учиться в мединститут…

Нет, не об этом думала Славка, переживая заново костюмированные театральные представления, которые все окрестные дети разыгрывали под режиссурой бабушки....

Перед ее глазами вставали полные романтической прелести бабушкины тайные свидания с видным и образованным соседом, у которого в детстве сестры крали из сада удивительно вкусные груши.

Свидания эти назначались далеко, очень далеко от дома, на Выставке Достижений Народного Хозяйства, и на эти свидания бабушка обязательно брала с собой внучек — ухоженных, отъевшихся, обшитых и обвязанных ее все умеющими руками. И громадные помпезные павильоны ВДНХ, и черных лебедей зеркального пруда, и каждое необычное дерево сестры тогда изучили до мельчайших подробностей…

Не об этом думала Славка, надолго застывая над скромной бабушкиной могилкой на окраине Фрунзе, теперь уж Бишкека, всей душою впитывая кладбищенскую тишину, полную неясных вздохов, каких-то еле уловимых взглядом перемещений тени и света…



«… На родительский день голубая сирень распростерла над кладбищем зыбкую тень…
Так, корону ветвистую вскинув, олень тянет воздух ноздрями – лишь ветку задень…»



    Думала Славка о том, как бабушка, еще не старая красивая женщина, хлебнувшая горя с первых дней своего сиротского детства, пережившая две страшные мировые и гражданскую войны, оккупацию, раннее вдовство, смерть двоих маленьких сыновей и насильную десятилетнюю разлуку с двумя младшими, дочерью и сыном, пропавшим ныне без вести где-то на просторах перестройки, – вот о чем думала Славка: как же могла бабушка снова и снова отказываться от своей личной жизни, свободы, от своей поздней трогательной романтической любви?..



«… Так хочется проникнуть осторожно в тайник души, в достарческую глубь. На два цветка глаза ее похожи, а цветом – между «голубь» и «голубь»…
Я приголублю, бабушка, приникну к твоей сухой натруженной руке.
Под речь твою ворчливую проникну к другой, неслышной, речи, как к реке: там три войны все то же поле топчут, где вновь и вновь ромашки восстают; где из колючей проволки веночек – на десять лет негаданный уют; где прошумели трижды тридцать весен, где мерли дети, муж не шел с войны…
Но почему опять твой взгляд уносит, не дрогнув, память сквозь былые дни?
И нет утрат. И вновь душа – как дева в ромашковом невестином венке…
Как юно бьется жилка на виске! Двадцатый век. С истока – до предела…»



    – Бабушка, – как-то спросила ее Славка, – а почему ты не вышла замуж за дедушку Пивовара? Как он тебя любил!..

– Полюбил волк кобылу, оставил хвост да гриву, – как всегда, прибауткой, ответила бабушка. – Что же я, дура старая, брошу родную дочь с малыми дитями, да пойду стирать портки чужому старику?!

Расставаясь, ее воздыхатель сказал, скрывая слезы: «Я тебя, Мотя, буду любить всегда, до последней вишенки на могиле...».

На могиле у бабушки растет не вишенка, а чернослив. Осенью он осыпается на ее могилу щедро и неустанно, какой щедрой и неустанной оставалась всегда ее забота о других...

На ту первую исповедь ранней осенью 1955 года – Года Осторожной Лани – бабушка повела внучек тайком. Отец был коммунистом, и о Боге дома говорилось только с иронией: «опиум для народа».

Кроме страха перед гневом партийного зятя бабушкой всегда владел еще и другой страх: «быть не как все». Наезженная колея общего безверия заставляла ее, наделенную талантом народного целителя, вслух посмеиваться над этим даром. Однако своих внучек бабушка научила нехитрым заговорам для излечения чирьев, «ячменей», «огневиц» и «сглаза»...

Она всегда отмаливала большие и мелкие грехи близких, и пока она была жива, многие беды задевали семью лишь рикошетом...

В этот золотой, не по-осеннему теплый день она окрестила сестер, купив им по серебряному крестику, и буквально толкнула к священнику: «Идите, дети, исповедуйтесь».

Девочки, уже щедро обрызганные «святой» водой из купели и вкусившие «тела» и «крови» Христа в виде ложки терпкого вина и пресной просвиры, молча повиновались.

Оглушенные до одури невиданным прежде зрелищем службы, мерцанием многочисленных свечей, завороженные неотступными взглядами святых ликов на иконах, украшенных фольгой и поддельными самоцветами, сестры послушно опустились на колени, приглядываясь к нечищеным ботинкам священника, выглядывающим из-под широкого подола рясы.

Батюшка торопливо забубнил заученные вопросы, не вслушиваясь в ответы: «Родителей почитаете?», «В Бога веруете?», «Меньших не обижаете?»...

На все их «да» и «нет» он строго заметил: «Надо говорить – грешны!»...

Такая тотальная «презумпция виновности» позже толкнет Славку на исследование всех религий мира и выльется в десятки и сотни стихов, варьирующих неизменное «грешны, батюшка». А в юности ее поразят простые строки Булата Окуджавы, столь созвучные ее восприятию Создателя, что она сделает эти строчки жизненным девизом: «…Не верю в бога и судьбу, молюсь прекрасному и высшему предназначенью своему, на белый свет меня явившему!..».

…Эта первая формальная исповедь в тот же день подвигла Яну и Славку на неожиданное баловство, совсем не свойственное им, дорожащим каждым подарком, каждой игрушкой, которые бывали у них так редко.

Опять же тайно, прячась теперь от бабушки, занятой хлопотами у плиты, сестры устроили в малиннике торжественное погребение где-то найденного дохлого воробья: один серебряный крестик надели ему на шею, второй – воткнули на могилку, повторяя шепотом: «Бог милосердный – все простит!». После этого святотатства обе с гиканьем умчались на улицу, напрочь позабыв забросанное прошлогодней листвой место погребения.



…Сейчас, в наполненной птичьими голосами весенней глуши американской деревенской ночи, Славка, уплыв мыслями в давнее детство, сидела за резным письменным столом, и серебряный крестик поблескивал на ее груди. Это был ее младенческий, еще «до-бабушкин» крестик, и история его возвращения в Славкину жизнь была необычна и даже чудесна.

В одно развеселое лето, в Год Горластого Петуха, когда Славка еще была женой разгульного киргизского режиссера Нурлана, к ним нагрянула в гости большая ватага московских кинодеятелей, людей богемных, жаждущих вина и зрелищ. После крепкого застолья все, набившись битком в семейную «Волгу», носились по горным дорогам, оглашая окрестности хоровым пением и подкрепляясь на многочисленных привалах.

Однажды, в разгар этих нескончаемых праздников, Славке привиделся во сне ее Ангел-хранитель – изможденный, в потускневшем оперении. Славка не только узнала его с первого, как говорится, взгляда, но довольно сурово разговаривала с ним, как с должником. «Отпусти меня в отпуск! – взмолился бедняга. – Я больше не в силах тебя охранять! Ты рискуешь ежеминутно, сколько я могу еще останавливать вашу неуправляемую колымагу над самой пропастью!?» «Если я тебя отпущу, кто же будет меня охранять?» – резонно спросила Славка. «Поезжай к своей матери, – отвечал ее потрепанный собеседник, – спроси, где лежит твой самый первый, читинский, староверский крестик, – пусть отыщет, это и будет твоя охрана!».

Проснувшись, Славка помнила сон до мельчайших подробностей и, едва дождавшись рассвета, улизнула из дома, переполненного гостями, к матери – на другой конец города.

Мать была поражена: она никому не говорила, что полугодовалую Славку в Чите окрестила в свою веру ее первая нянька-староверка, женщина по-монашески строгая, нелюдимая и очень чистоплотная. Этот крестик мама все-таки сберегла: завернутый в Славкин первый младенческий локон, он ждал своего часа в заветной старой шкатулке вместе с другими памятными вещицами и непогашенными облигациями сталинского займа…

Славка, конечно же, не помнила своей первой няни. Но, спустя еще десяток лет, уже будучи женой Олега, она встретила свою читинскую няню в новогоднее утро Года Белого Медведя на горной дороге. Одетая очень легко, в черное простое платье, старушка вдруг возникла из поземки на обочине дороги перед «жигуленком». Славка с Олегом торопились на горнолыжную базу. «Жигуленок» шел на большой скорости по ледяному шоссе, но Славка успела заметить странную старушку: она клала земные поклоны и молилась, вся обернувшись к пролетающей мимо нее машине.

Славку будто кольнуло. Она даже раскрыла рот, чтобы сказать Олегу: «Это моя первая няня!», как машину закрутило волчком по гололеду, стало ее бросать и разворачивать перед несущимся навстречу грузовиком...

И все же аварии не произошло: грузовик, вильнув, успел остановиться буквально в полуметре, «жигуленок» же после разворота воткнулся багажником в придорожный сугроб, задрав капот к небу. Молодые и дюжие ребята-киргизы, радостные, что все обошлось, выпрыгнули из кабины грузовика, поставили, приподняв, злополучную машину на дорогу, на все четыре колеса, поздравили с Новым годом и укатили. Только тогда Славка спохватилась и рассказала мужу про няню.

Дорога была пустынна, но Олег припомнил, что он тоже краем глаза заприметил на обочине внезапно появившуюся старую женщину...

«Риск – это жизнь», – утверждают альпинисты. «Кто не рискует, тот не пьет шампанского», – говорят удачливые бизнесмены. Но часто ли вспоминают люди кротких и усталых своих ангелов-хранителей, которым не дают покоя и за чертой жизни?.. И для чего, для какого важного дела берегут те своих подопечных? И разве задумываются люди об этом?..



«…Я знаю, что живет художник где-то. 
Он бабочек рисует и цветы, чтоб возвращалось солнечное лето, чтоб исполнялись светлые мечты, чтоб мы не гасли в сутолоке будней, неся огонь любви из века в век…
Ему имен немало дали люди: заступник, ангел, богочеловек…
Вновь дождь идет, он небо красит сажей, как старость – безнадежен и угрюм.
Но знаю: есть художник, – он все так же беспечен возмутительно и юн.
Он сотни лет в своей смешной рубахе, что стала как палитра и сама, в отвагу перекрашивает страхи и чувств сумбур – в гармонию ума.
И бабочки порхают над цветами, и солнце снова с неба щурит глаз…
Художник этот, – знаю, – рядом с нами всегда, везде!
А, может быть, – и в нас…»



    Однажды Славка, отправив семью на отдых, одержимая идеей создания стихотворного романа в новеллах, просидела взаперти за письменным столом десять дней и ночей, питаясь только кофе и сигаретным дымом, и, уже заканчивая последнюю главу, оторвала от исписанной страницы воспаленные глаза и ахнула: со всех углов полуосвещенной полночной комнаты глядели на нее невообразимые рожи, кривляясь и усмехаясь, перетекая то в растения, то в птичьи и звериные морды…

Ранним утром, чуть не поседев, как Хома Брут, она рванула к бабушке: «Что это было? Что я вижу?». Ее полуграмотный мудрый психоаналитик сразу взял нужный тон: «Ты когда последний раз ела? А спала?.. Вот и видишь то, что живым людям не положено!.. Самое лучшее лекарство от наваждения – две тарелки борща и – спать, в сад, под яблоню!..». Как сладок был этот сон!

Впрочем, не всегда бабушка лечила Славку от наваждений. Бывало, она сама убеждала ее в реальности невероятного. Лет в десять у Славки прорезался ненужный ей дар: предвидеть близкую смерть людей. Несколько случаев Славка отмела как совпадение, но одно страшное происшествие заставило ее задуматься.

Выйдя рано утром в сад, сверкающий после ночного дождя, Славка потянулась сорвать персик, придерживая отяжелевшую от влаги ветку, как вдруг увидела через невысокий забор соседку: та что-то пыталась нашарить в траве. Славка перепугалась: соседка была вся черная, с белыми неживыми глазами… Славка с воплем бросилась в дом, неразборчиво причитая о беде.

Бабушка быстро убрала сковородку с огня и бегом припустила в сад. Поспешившая за ней Славка увидела, что бабушка, как ни в чем не бывало, беседует с соседкой:

– Что ты там ищешь, Никитична?

– Провод ночью оборвало ветром, света нет. Электриков вызвала, решила собаку закрыть, да вот ключ от сараюшки обронила…

– Осторожней, Никитична, у моей девчонки предчувствие было нехорошее! Брось шариться, закрой песика дома!

– Да ну… Я же вижу!

В это мгновение она, видимо, и схватилась за оголенный провод. Ее вдруг затрясло, бросило оземь, она почернела и застыла, уставившись недвижимыми белыми глазами в небо. Вызванные немедленно врачи «Скорой помощи» ничего не могли поделать…

Славка долго рыдала. Потом спросила у бабушки:

– Ба, это совпадение? Ну, что я увидела ее такой…

– Нет, – отрезала бабушка. – Ты теперь всегда это будешь чуять. Молчи, никому не болтай!.. Никогда! Люди все равно не поверят, а тебя будут ненавидеть: мол, накаркала… Смерть от своего не отступится, а люди будут тебя считать соучастницей смерти. Боятся ее…

– А как же ее не бояться?

– Смерть – не зло. Это изнанка жизни. Она всегда ближе к телу… Да что говорить – не болтай, и все! Предчувствиям никто не верит, даже тот, кто сам видит…

Позже Славка убедилась в бабушкиной правоте.

Доходило до смешного: Славка сначала видела, как падает, зацепившись за кочку, а через минуту падала, расшибаясь. Нет, чтобы остановиться, посмотреть под ноги…

Но особенно ее мучили видения близкого конца еще живых людей…



«…Как страшно на лице знакомом вдруг увидеть смерти явные приметы…
За что мне даровали тайну эту?!
Не пастырь, не Харон я, не пастух людских судеб, изживших срок земной, – еще живых, кипучих, полнокровных…
Мне тяжело, мне больно знать одной о действии интимном и укромном, гнездящемся внутри чужих телес, – ловить в глазах земных нездешний проблеск…
Как скрыть от всех ненужный дар небес?
Остановить случившееся? Поздно!..
Потупив взгляд, я кланяюсь с тоской тому, кто завтра будет только телом…
В конце концов-то, мне какое дело?!
А мне глядеться в зеркало – легко?!..
Потупив взгляд…Скрываясь меж бровей, мой тайный глаз глядит в людскую душу и видит мир, что сам себя разрушил…
О, что мне делать с тайною моей?!..»



    Большая беда человечества в том, что оно не верит своей интуиции. Откровенно говоря, каждый всегда подсознательно знает, во что выльется то или иное начинание, но предпочитает надеяться на спасительное «авось пронесет». Неверие – проклятие богов, тяготеющее над самой первой прорицательницей, не потеряло своей силы и сегодня.

Славка безоговорочно послушалась своей интуиции, пожалуй, только один раз за всю жизнь, и этот единственный раз спас ее младшего сына Элика.

Дело было так. Она лежала, больная гриппом, в дальней комнате, дремала. Вся семья была дома, сидели у телевизора. Вдруг Славка совершенно отчетливо, сонная, увидела перед собой живую картинку, как ее двухлетний сын вскарабкался на подоконник открытого окна кухни и рухнул вниз, с четвертого этажа... Не осознав толком, что это за видение, она пулей выскочила из спальни и успела поймать за ногу сынишку, действительно из последних силенок, молча, цепляющегося за жестяной подоконник...

И видения многообразных чудищ в момент окончания Славкиного стихотворного романа тоже были не случайны: книга вышла, проиллюстрированная авторскими рисунками летающих среди хаоса фигур и человеческих лиц, перетекающих в звериные и птичьи морды, в цветы и деревья...

Собственно, в своем романе, за который по выходу в свет Славка получила немало шишек, – ее едва не исключили из Союза писателей за мистицизм, негативизм, суггестицизм и прочие ругательные в то время «измы», – в этой книге она попыталась раскрыть многонитевой узор живого человеческого бытия и сложность грядущей за жизнью вечности, той самой «изнанки», где понаверчено неразвязанных узлов, – следов, которые оставляют люди на своем земном пути...

Маясь без сна глубокой ночью в нарядном, скрипучем американском домике, в светелке под самой крышей, слушая отзвуки близкого леса, дальнего шоссе и осторожные шаги по дому великолепной белоснежной овчарки Агни, единственного сторожа этого никогда не запирающегося дома, слушая завывания весеннего ветра, Славка вдруг осознала, что населила этот комфортабельный стерильный дом невиданными здесь доселе привидениями с другого конца света...



«...Перекрещиваются в мозгу, словно линии на ладони, словно лилии в старом затоне, словно тропы на талом снегу, судьбы самых разных людей – всех, чей пульс ощущаю в жилах…
Сколько раз мы на свете жили? Где бродили? Рождались где?
Многоликое «я» в глубинах безымянной моей души…
Прорастают виденья былью, как могилы – ростками ржи.
Оживают во мне в печали вдовы юные, дети их… И кричит из меня ночами недосказанный кем-то стих…»

 

2. ЗОЛОТЫЕ ЧАСЫ ДЕТСТВА

    За неполный месяц, проведенный в Америке, Славка уже поняла, что американцы знают о советской жизни очень мало. Частенько американцы напоминали Славке больших детей, которым разрешили делать все, что они пожелают. Практически толком не завтракая и не обедая, они любят лакомиться из красивых коробочек кукурузными хлопьями, пирожными, мороженым, фруктами, ягодами, отвергая напрочь каши, супы и борщи…

По обочинам дорог Славка видела гигантские щиты с призывами: «Будь счастлив, помогая другим!». Она заметила, что на американцев любая реклама оказывает магическое действие: они действительно счастливы, если им удается кому-то быстро помочь; спонсорство – предмет большой гордости преуспевающего американца. И вообще – они любознательны, как дети, всегда готовы к пониманию и вниманию: поиск необычного или хотя бы непривычного – чисто американская черта.

Но… Разве можно объяснить им, что такое «питалка» – мягкий, жующийся как жвачка кусочек какой-то переработанной за тысячелетия в недрах земли слежавшийся дряни, которую детвора послевоенных лет безошибочно угадывала в груде каменного угля, привезенного очередным соседом для зимней топки: дети выхватывали «питалку» из кучи и совали в рот, отпихивая локтями столь же чумазых конкурентов... «Цыпки» и вши, весенние «заеды» от авитаминоза, голодные обмороки в нескончаемых «гороховых» хлебных очередях, толстая, как подошва аэроботасов, кожа, нарастающая на ребячьих ступнях за босоногое лето длиной от апреля до сентября...

А самое главное: им невозможно объяснить, что такое страх «быть не как все», старания не выделяться из общей массы… Они, американцы, с самого рождения озабочены противоположным: самовыразиться, найти себя, любимого, отличного от других.

Им было бы непонятно, почему свои лучшие юношеские стихи Славка смогла опубликовать спустя десятилетия, под шумок перестройки, а корректура ее первых книг возвращалась ей на переделку, краснея вычеркиваниями цензуры… Например, одно стихотворение, написанное в десятом классе, Славка долго носила по всем редакциям – уж очень оно ей нравилось самой. Увы! – редакторы как сговорились, стихи так и пролежали все «застойные годы» неопубликованными…



«Я так люблю вечерние часы, когда в часах поет кукушка долго, как будто хочет выпорхнуть из дома, в котором время меряют весы.
Она кричит – и крик ее отмерян. Дыханье спящих мерно, как прибой. Мой сон, и тот, уже скулит под дверью, чтоб в срок успеть управиться со мной.
Отмеряны таинственной рукою здесь тишь и гладь – на день, на час, на год… И лишь кукушка просит непокоя, кричит – пока не кончится завод.
Тогда опять в тюрьму свою забьется: свободы ждать, в безмолвии грустя…
Страшна свобода, если не поется.
Еще страшней – свобода по частям.
Ей не понять, затейливой игрушке, что в этом мире так заведено: уж коль тебя поставили в кукушки – то надо быть с часами заодно!
Назло покою в поздние часы всегда мне книга слаще, чем подушка.
Я не боюсь, что крен дадут весы: над чащей дней взлечу лесной кукушкой!»



    Впрочем, Славка никогда не датировала свои стихи. Из-за ее бродяжничества по времени она не могла с уверенностью сказать, когда были написаны те или иные строчки: ей всегда казалось, что она не пишет стихи, а вспоминает, – так легко они ложились на бумагу, редко требуя авторской переработки.

Маленькие вихри, уносящие ее по пространству времени, всегда давали ей «подсказки», во время движения принимая очертания диковинных призрачных зверей. Но только в начале девяностых лет, во время повального увлечения астрологией, запрещенной в советское время, Славка сообразила, что попадает то в Год Дельфина, то в Год Совы, то в Год Бобра… Тогда у нее мелькнула догадка, что древние мудрецы давным-давно умели путешествовать по времени, обозначив для удобства распознавания каждый год образом какого-либо животного …

Правда, в Славкиных видениях года принимали облик животных, каких не было в модном китайском или японском астрологическом календаре, обличьем и разнообразием они более подходили к Ведическому летоисчислению.

До знакомства с астрологией Славка узнавала года по событиям, запавшим в память, но это срабатывало только в ее путешествиях в прожитом времени жизни, а путешествия в другие реальности всегда манили полной неизвестностью…



«…Вновь крадусь по опавшей хвое – тихо-тихо, как смех в ладонь…
Так однажды прокрался в Трою пресловутый троянский конь.
Вот и я – на виду у мира вся житейских забот полна; но в душе моей тайно – лира, и готова запеть она…
И когда я молчу, закинув прямо к небу свой модный чуб, – я по хвое крадусь с повинной через лес непролазных чувств в потаенную ту пещеру, где отшельник растит звезду: тороплюсь попросить прощенья – что так долго к нему иду…
А когда я гремлю на кухне и о чем-то ворчу, тогда – я молюсь, чтобы не потухла, не дождавшись меня, звезда…»



    Отшельник приходил в Славкины сны то в образе полусумасшедшего алхимика, то – слепого музыканта, вцепившегося ей в плечо, словно она – его поводырь; а однажды наяву привиделся ей во время вечерней прогулки по парку в таком сияющем ореоле, что Славка рванула от него бегом, не разбирая дороги, упала, разодрав в кровь коленки, и уже дома долго не могла прийти в себя…

…В детстве бабушка обещала Славке подарить куклу: «…когда у тебя коленки будут, как у этой девочки», – сказала она, вручая ей открытку с ангельской иностранной дивой, обнимающей свою неправдоподобно красивую куклу. Коленки иностранки, пухлые, розовые, с ямочками, без единой болячки и царапины, даже снились Славке по ночам. Она шла на этих негнущихся праздничных коленках через столь любимую детворой городскую свалку и не смела поднять с земли самые соблазнительные вещи: гайки, пуговицы, стреляные гильзы патронов... Ее коленки наяву оставались исцарапанными, в многочисленных нашлепках болячек.

Славкина семья недавно переехала на новую квартиру как раз недалеко от богатой городской свалки. Зато посредине улицы цвели корявые дикие груши и яблони, а во дворе маленького домика возвышался гигантский урюк. Дети сразу облюбовали его для непрерывно изменяющейся театральной постановки «Звездного мальчика». Одержимого бесом самомнения плохого звездного мальчика всегда играла Славка, убегая по толстым ветвям к небу, к звездам, к себе домой, а раскаявшегося мальчика, снизошедшего на землю, к бедной матери, играла умница Яна. Вообще-то весь секрет был в том, что Славка просто не боялась высоты и могла легко и быстро вскарабкаться на макушку урюка.

Бывали на их новой улице и другие театральные спектакли, поставленные уже без вмешательства бабушки силами и фантазией детворы всей улицы. Это были и поиски «клада» по стрелкам-указателям («Дети капитана Гранта» – так называлась эта игра), и «Казаки-разбойники» – догонялки со взятием «басмачей» в плен и последующим их «расстрелом» на гусином лугу у все той же свалки...

(А хорошо было валяться «убитой» на сочной и упругой траве, смотреть, как стрекоза, гремя слюдяными крылышками, садится на шаткую былинку, как дробится солнце в ее огромных хрустальных глазах, или как красная, в черный горошек, лакированная «божья коровка», оставляя липкий след, добирается до самого верхнего заостренного листа одуванчика и вдруг разламывается пополам, выпуская смятый ворох крыльев... Так же внезапно и неаккуратно расцветают маки на камышовой крыше, и долго еще стоят смятыми их алые с черными основаниями лепестки – до первой вечерней росы, которая отутюжит их к утру до атласного блеска...)

Была у детей послевоенных лет и более жестокая игра – «Красные и белые». Славка всегда охотнее соглашалась быть «белой», потому что не могла ударить беззащитного человека по лицу и предпочитала сама терпеть «пытки», чем «пытать» связанных «пленных»: в этой игре обязательно побеждали «красные».

Славка вообще была «нюней» – не могла убить бабочку или стрекозу, затоптать муравья, ограбить птичье гнездо... И убегала из комнаты, если кошка при ней начинала мучить пойманную мышь. Странно, – ведь двадцатый век был жесток. И она мучилась от своей жалостливости…

Славкин отец так же не мог даже зарубить курицу – талантливый хирург, офицер, прошедший, начиная с финской, всю Великую Отечественную... Как-то заставили его рубить петуха. Он аккуратно подготовил место операции: подложил чурку повыше, закрепил ее кирпичами, принес из курятника замершего от предчувствия беды петуха, «возвел» его на эшафот, аккуратно уложив петушиную шею на чурку, отступил и замахнулся было отточенным заранее топором... Петух не пошевелился, лишь покорно прикрыл пленочкой глаза. Отец отшвырнул топор. «Не могу! – закричал он. – Пусть эта скотина сначала меня разозлит!..». «Скотина» – это было самое злое и грубое папино ругательство, последний предел его гнева.

Бабушка называла скотиной, но ласково, всю домашнюю живность: от цыпленка до кошки, собаки, козы... Поэтому Славка совершенно естественно восприняла позднее знаменитую строчку Заболоцкого: «Высокая белая лебедь – животное, полное грез...». Ну да, животное, кто же еще? Ее гораздо больше удивляло сегодня, что в английском языке весь животный мир относится к неодушевленным предметам. Славка упорно называла свою любимицу Агни «shе» – то есть «она», а не «it», хотя именно киргизским словом «ит» – «собака» – ей было бы сподручнее называть овчарку.

Вообще великая путаница с языками пришла к ней от бабушки. По-настоящему говорить Славка выучилась уже при ней. Бабушка была словоохотлива со всеми – с деревьями, цветами, животными, с почти немой внучкой... Но, промотавшись всю молодость по разным краям (из родного Подмосковья — на Украину, затем в Белоруссию, где и застала ее война и оккупация, во время которой через Мозырь прошли все вольнонаемные и подневольные фашистские подразделения: немцы, болгары, чехи, словаки, итальянцы...), бабушка разговаривала на странной смеси всех языков, нередко ловко ввинчивая в речь и тюрские: «Внуча, почекай очки – куда я их забельшила? – дурная башка!..». И Славка «чекала»...

Сестры вместе с бабушкой искали новую квартиру, бродя по улицам и разбирая по складам белеющие там и сям объявления на воротах лачуг... Эта широкая улица, обсаженная белыми тополями и фруктовыми деревьями, восхитила бабушку: «Ну, чисто летище! Дюже то!». Много лет спустя, очутившись в Софии, Славка с разочарованием узнала, что «летище» – это не вечно-цветущее буйное лето, а просто «аэродром» по-болгарски...

Бывали на этом «летище» театральные постановки и весьма сомнительного качества.

Славка вспомнила и… попыталась «размазать» это воспоминание, отмахнуться от него, улизнуть – в стихи, в другие картинки детства…

Почему людям так просто даются мудрствования по поводу того или иного события, даже философские обобщения, выводы и заключения, но порой они не в состоянии даже в памяти рассмотреть обыденное, реальное, – то, что собственно и стало событием жизни и, возможно, наложило свой отпечаток на всю дальнейшую судьбу?



«...Над всей планетой небо – лишь одно. В прорехе туч едва мерцает солнце – жемчужиной, ушедшею на дно Грядущего, что в руки не дается...
Зеркальным отраженьем неба – лес: угрюм и сер, и прячет тайны в чаще... Быть может, там немало есть чудес, но он, чужой, лишь мнится Настоящим...
Дождливый день похож на зыбкий сон, где вся реальность соткана из чувства...
Жемчужина с таинственным огнем – внутри горящим – подлинность искусства.
Но подлинность реальности – она не явлена порой из серых створок.
И в этом не Всевышнего вина: Он только к сути подлинного зорок.
Как хочется порой и нам – окрест окинув взглядом, — все узреть воочью...
Но Прошлое, и то, как темный лес, стоит в душе и тайн раскрыть не хочет: кто там свистел на ветках, кто мелькнул проворной тенью смутной за стволами?..
(А каждый миг – казалось – был ведь с нами! Но взгляд прицельный многое спугнул...)
В своем лесу, заброшенном давно, как здесь, в чужом, и страшно, и опасно...
А вдруг все то, что помнится прекрасным, – увы! – найти не жемчугом дано?..»



    За окном с самого утра моросил мелкий американский дождь. И нагие деревья, и запах мокрой прошлогодней листвы, и почерневшие под дождем стога сена помогали Всевышнему воссоздать пейзаж глубокой и нудной осени. Мешали впечатлению разве что неунывающие птичьи трели да розовые набухшие почки на ветках неизвестного Славке дерева, растущего под окном...

В Киргизии – глубокая ночь. Славке не надо было прилагать больших усилий, чтобы мысленно очутиться дома, бесшумно пройти по пустым комнатам, освещенным лишь убывающей в окне луной да морганием «мигалки» светофора над спящим перекрестком...



«... И на счастие, и на беду снова в сон твой тревожный войду, припаду к твоим теплым ладоням…
Без тебя я совсем пропаду – дождь в саду мне об этом долдонит.
Пропаду – без ласкающих губ, пропаду – без влюбленного взгляда, что, пожалуй, хмельней винограда и таит неизбывную глубь…
Пропаду без ворчаний твоих, без молчанья, подобного песне или вечности ласковой вести, что, мол, создан весь мир – для двоих, что опять, и опять, и опять воплощаются в новых рожденьях…
Пропаду в своих сумрачных бденьях, не умея одно – забывать!
Пропаду – если ты не придешь и не скажешь с улыбкой внезапной:
– Это слезы твои, а не дождь!
Вот увидишь – как солнечно завтра!..»



    Легко пройдя сквозь сомкнутые двери спальни, Славка присела на край кровати. Муж дышал ровно и глубоко, только светлые скобочки бровей были вопросительно подняты, – наверное, почувствовал Славкино присутствие. Она услышала разлитый в воздухе чуть заметный запах лимона: ага, пил чай с лимоном перед сном...

Она сейчас могла легко войти в его сон, разукрасив его какими-нибудь невообразимо красочными деталями, – этот дар неожиданно появился у нее много лет назад, – но сейчас ей было приятнее просто смотреть на спящее лицо, мерцающее в полумраке, на вскинутую в изголовье красивую, сильную обнаженную руку... Розовый мрамор. Тишина музея...

Несмотря на то, что неполные четыре года семейной жизни Олега и Славки были переполнены всевозможными проблемами и трудностями, Славка всегда в присутствии Олега ощущала свою защищенность и покой. Их двоих от всего хаоса, творившегося вокруг, словно оберегали любовь и вера друг в друга.

Они часто вечерними часами просто бродили по улицам – и не могли наговориться. У них была крошечная квартирка на пятнадцатом этаже. Поднявшись к себе, они словно оказывались на седьмом небе.

Попивая ли чай на круглом балконе или просто любуясь с высоты птичьего полета падающими на спящий город снежинками, Славка любила внезапно оглянуться, оторвав взгляд от белых хлопьев за окном, и тотчас ее окутывала сияющая нежность ответного взгляда Олега, и глаза его в сумерках казались огромными, фиолетовыми, бездонными, и в каждом зрачке сияло по ослепительной звезде…

Оба были тружениками: не умея пассивно отдыхать, они с упоением ухаживали за маленьким высокогорным дачным садом Олега, – он ведал деревьями, а Славка – цветами. Семена и клубни необыкновенных георгинов, ирисов и тюльпанов Славка даже привозила из Голландии, куда ее забрасывали служебные поездки по линии одного из международных фондов.

И деревья шумели, и цветы благоухали…

Любуясь белоснежным махровым георгином, щедро изливающим многочисленные лепестки, как звезда Трояна, Славка как-то сказала Олегу:

– Мы с тобой живем словно в четвертом измерении – подумали, представили, – и все уже проявилось въяве… И в доме, и здесь, на даче. Может, мы уже переселились из трехмерной Земли в четвертое измерение – куда-то в рай?

– Четвертое измерение – это время, – смеялся Олег, – Да, мы придумываем, а потом, через время, приложив немного усилий, получаем задуманное!..

Его четкий ум требовал логической ясности в любом вопросе.

У них уже сложился добрый круг друзей, весьма интернациональный – русские, украинские, татарские, киргизские пары. В основном, этот круг составляли прежние друзья Олега, которые приняли Славку с теплом и дружеским участием. Это были известные ученые, академики, политики, журналисты, писатели, – их имена в республике были на слуху, и Славке льстило, что она в их компании «своя». Привыкшая в прежней своей жизни вращаться в расхристанном «богемном» окружении, еще не избавившись от прежних замашек, она вначале пыталась ерничать и «блистать», но быстро почувствовала, что не вписывается в общий сдержанно-интеллигентный фон. Славка обуздала свой норов, хотя это общество прощало ей самые экстравагантные выходки, объясняя их «поэтическими излишествами» ее натуры.

Домашним посиделкам компания предпочитала общение в каком-либо тихом ресторанчике с ненавязчивым обслуживанием и негромкой музыкой, без особых кулинарных и, тем более, питейных излишеств – этого стиля придерживался Олег и дома.

Олег и внешне был суховат и сдержан. Но Славка знала, сколько взрывных сил под этой внешней сдержанностью, какие неизрасходованные запасы нежности и любви таятся в глубине его души… «Знаешь, – говорила она ему, смеясь, – ты напоминаешь мне цветок ирис: выходит из земли эдакий грубый серый клинок, стоит, не шевельнется под ветром… И – вдруг: под солнечными лучами этот сухарь выбрасывает на белый свет цветок неописуемой красоты и нежности!..».

Славка умела сама превращаться в эти «солнечные лучи», чтобы любовь Олега раскрывалась, как волшебный ирис…



«…Слава Богу! – не спас от весны твоих глаз, от негаданных ласк, что нежны, как атлас… День, что в мире угас, продолжается в нас, словно в тигле «сейчас» – вечной жизни запас…»

 

…Совсем неожиданно прямо перед Славкой в ее американской светелке появилась самая настоящая живая «божья коровка»: та самая, лакированная, красная в черный горошек, – из «летища» детства!

Как могла появиться она – не в сезон, в комнате, с затянутыми мелкой сеткой окнами?.. То ли Славка вызвала ее из недр памяти, то ли сама она материализовалась по неосторожности не там, где хотела, – но вот, ползет, уже разламываясь посредине и выпуская мятый исподний ворох крыльев.

И Славка невольно полетела мыслью за нею, на далекую улицу детства…

…Почти напротив лачуги, где квартировала Славкина семья, стоял один из самых крепких во всей округе домов: крытый не камышом, а черепицей, с высоким крыльцом и великолепным ухоженным садом. Вечерами Славка любила смотреть в его огромные окна: там, переливаясь как елочная игрушка, светилась хрустальная люстра. В доме жили большие дети — разумеется, со своими родителями: мальчик лет четырнадцати, звали его Аркашей, и его сестра Галя, примерно такого же возраста. Днем, когда родителей не было дома, Аркаша с Галей частенько запускали пяти-семилетнюю мелюзгу в свой сад полакомиться абрикосами и персиками. Славке особенно нравилась Галя: невысокая, полненькая, черноволосая, чуть косенькая, она совсем не походила на своего громадного не по возрасту, рыжего и конопатого брата.

Галя часто заводила патефон и выставляла его на веранду. Соседская «мелюзга» наслаждалась плодами и музыкой, стараясь не мусорить огрызками яблок и косточками абрикосов, деликатно выбрасывая их на улицу, за ворота. Славка была самая маленькая из всех, и Галя часто сажала ее к себе на колени, тормошила и целовала. Славка смущалась, отворачиваясь от поцелуев, бросая красноречиво умоляющие взгляды на Яну. Вообще-то ей больше всего хотелось попасть в комнату, посмотреть и потрогать люстру, но она не умела просить, да и не знала, как называется эта сверкающая под потолком штука…

Однажды, таинственно улыбаясь, Галя позвала всех в дом. Вся ватага, человек десять, радостно затопала по высоким ступенькам. Славка с порога уже не отрывала взгляда от люстры. А когда, наконец, насладилась этим великолепным зрелищем, то с изумлением воззрилась на совсем непонятное.

И сейчас перед ее мысленным взором вновь появилась большая квадратная комната, залитая солнечным светом. Вокруг широкого дивана замерли малыши: глаза круглые, рты раскрыты, даже носы не шмыгают – так интересно. На диване раскинулась совершенно голая Галя – глаза полузакрыты, щеки пылают, из-под вспухших губ мерцают острые зубки... Сидя на ней верхом, тоже голый, Аркаша словно вколачивает ее в диван ритмичными ударами тощего мальчишеского зада, вскрикивая и постанывая при каждом ударе, и Галя изредка откликается ему воркующим грудным голоском...

Славка тоже остолбенела, как приросла к месту, и смотрела, смотрела, пока в животе, в самом низу, не началась странная незнакомая боль, покатившаяся тошнотой вверх, к горлу...

Первой очнулась умница Яна. Молча она взяла Славку за руку и повела прочь. Не зная, почему, сестры не смели взглянуть друг другу в глаза и никогда в жизни ни словом не обмолвились о происшедшем. Но и в приветливый Галин сад они тоже больше не ходили, хотя Галя часто звала их, сердясь и топая ногой.

До сих пор Славка так и не смогла понять, зачем надо было одуревшим от скуки подросткам, не имеющим сверстников на улице, собирать малышей и устраивать им такое представление?.. Нечто подобное можно наблюдать только на «собачьих свадьбах», где победитель покрывает сучку, а остальные садятся в круг и наблюдают, свесив языки и сглатывая слюни...

Эта низменная животная сторона интимного действа, увиденная Славкой в детстве, многое отравила в ее жизни. В школе она не принимала ухаживаний мальчиков, боясь «стыдного», ссорилась и дралась с ними. Повзрослев, с негодованием ощущая жгучую потребность в любви, она доводила свои романы только до взлета, ускользая от дальнейших отношений, как стрекоза от протянутых пальцев…



«За пределами рая свет незнаньем высок…
Все, как есть, принимаю: револьвер – и висок, зверолов – и добыча, ограбленье – и клад…Мною пойман с поличным вожделеющий взгляд.
Окликаю над бездной: «Дотянись!.. Хороша?!..»
Я и в грешницах бездарь: слишком зряча душа…»



    Из-за этих комплексов Славка, хотя и была замужем уже в третий раз, по-настоящему не стала женщиной: перед глазами всегда невпопад вставала картинка из детства: солнечная комната, голая Галя, с бегающими «зайчиками» по ритмично приподнимающимся коленям, и сопящая от внимания орава соглядатаев... Славка всегда в такие мгновения ощущала себя ею – Галей, и ее охлестывал жгучий «стыд за другого»…

В девятнадцать лет пережив свой первый, ранний и неудачный брак, Славка перечеркнула надежды на женское счастье в этом воплощении, лелея свое одиночество в подражание любимому ею «Степному волку» Гессе, и поставив во главе жизни поэтическое призвание:



«В нас гены рабства и насилия и – краем – орд татарских вольница…
Степного волка попросила я взглянуть в глаза мне прямо, помнится.
Отвел зрачок кровавый в сторону, лишь полыхнув им на мгновение…
Не верю ворогу и ворону. А волку верю, тем не менее.
Мы с ним без стаи бродим порознь, как разлученные любовники.
На сивых шкурах – шрамов полосы, а вслед, в загривок, скачут конники.
Нас гены рабства гонят по полю.
Но огрызнуться можем запросто: в какой-то миг навстречу топоту ощерить пасть свою клыкастую и, смерть презрев, как в пропасть броситься пружиной выпрямленной, молнией…
Стихи вот так лишь в сердце просятся.
Вся остальная жизнь – агония»...

 

…Славку позвали вниз, в столовую Ледиг Хауса.

Обед – диннер – у американцев начинался в восемь часов вечера. За обедом собирались все жители писательской коммуны вместе с директором Элайн – худенькой, пышноволосой дамой, чуть постарше Кэтлин. За длинным столом уже сидели колонисты: испанец, немец, француз, латышка, англичанин, швейцарец, полячка, чечен и, конечно же, американцы. Повар-итальянец приходил обычно под вечер и стряпал экзотические кушанья из макарон, яиц, рыбы, сыра, помидоров, огурцов, трав и всяких непривычно сладких соусов. В остальное время дня и ночи можно было брать из холодильника что понравится – хлеб, колбасы, сыры, консервы, молоко, кукурузные и рисовые хлопья, соки, кофе, чай, овощи и фрукты...

В общем, «каждый лучше всего позаботится о себе сaм», – любимый американский лозунг. Но за обедом присутствие было обязательным: час общения.

Сначала Славку удивляло, что все колонисты даже в праздники пьют только холодную воду из высоких стаканов, но потом заметила, что американцы вообще мало употребляют спиртного и табака. Более того, из всей писательской коммуны к сигаретам была пристрастна только Славка...

Убирали и мыли посуду все вместе лишь после обеда, а так – каждый свою. По утрам к Ледиг Хаусу подкатывал расписной фургончик с продуктами, чтобы пополнить убывающие из гигантского холодильника запасы. Водитель громоздил на кухонной стойке целую гору пакетов, коробок с красивыми наклейками, корзинок с красиво уложенными яблоками, грушами, бананами, манго, апельсинами, виноградом, клубникой, и уезжал, оставив рядом квитанцию о стоимости всего этого. Оплата была заботой спонсоров Ледиг Хауса.

Вот чего всегда не хватает в построении общенародной мечты: оплаченных счетов расцвета духовной культуры...

Славка, конечно же, была благодарна людям, устроившим для нее это райское заточение, но, думая о доме и сопоставляя сегодняшнее «там, у нас» с минувшим, да еще на фоне многих свершившихся в Америке наших дерзновенных мечтаний – безо всяких высоких слов и посулов, нормальным человеческим трудом, без авралов и «трудовых вахт» созданное то, чего никогда не будет дома, ей хотелось плакать и …защищать свое, родное:



«Пусть – считать воздаянье нескромно, только Русь уплатила сполна за бессрочную память погромов, за чужие на вкус имена, за кураж хлебосольства для пришлых, за широкую душу свою…
От Христа до Иеговы с Кришной – если надо, – богов воспою; и зайчонка рожу, и волчонка, и под дудку чужую спляшу…
Но от века грущу ни о чем я, и у неба не хлеба прошу, – не богатства, не власти, – а спаса от своих необузданных чувств, от шальных устремлений всечасных, от пророчеств, сорвавшихся с уст…»



    Особенно ясно ощутила Славка свою «чуждость» в американской Русской Православной церкви, во время своего шестидневного пребывания в Нью-Йорке, второй раз попав в церковь спустя сорок с лишним лет: перелетев из китайского Года Овцы в Год Быка, она вновь опробовала свою принадлежность к «божьему стаду»... «Все совпадения не случайны!».

В эту маленькую церковь верхнего Манхэттена на воскресную церковную службу Славку пригласил Марк Александрович Поповский – политический эмигрант, писатель-биограф, создавший более двадцати объемных трудов о незаурядных личностях века, в основном русского происхождения. Одну из его книг – «Жизнь и житие Войно-Ясенецкого – архиепископа и хирурга», подаренную Славке автором, она прочла на одном дыхании и мысленно сняла шляпу перед эрудицией автора.

С Поповским Славку свел давний ее друг, журналист Валерий Соколов, живущий здесь, в Нью-Йорке, шестой год. В его семье она и обрела приют на время своего «открытия Нью-Йорка». Знакомство с Поповским – было одним из подарков друзей.

На воскресную службу Славка с Марком Александровичем выехали на автобусе пораньше – он хотел показать ей верхнюю часть Нью-Йорка. Уже, можно сказать, старожил, оставшийся русским до мозга костей, он оказался великолепным гидом. За час с небольшим автобусной и пешей прогулки Славка узнала о Городе, его жителях и истории больше, чем за все пять дней своей сумбурной толкотни на его улицах, в подземке да из лихорадочно проглоченных страниц разноречивой нью-йорской прессы.

Уже опаздывая на службу, они не смогли завернуть в огромный городской парк верхнего Манхэттена, лишь полюбовавшись в самом его начале разноцветными купами цветущих деревьев, зелеными прудами, населенными разной водоплавающей живностью, бархатными лужайками и четко расчерченными аллеями.

В маленькой русской церкви Поповского приняли по-свойски. Он отдал хлопочущей на кухне женщине принесенный с собою пирог и растворился в довольно плотной толпе прихожан – и русских, и американцев.

Славка купила несколько свечей и зажгла их перед иконой Заступницы, по-своему, не зная молитв, молчаливо прося ее о здравии близких. К своему конфузу она поняла, что не умеет креститься, но, присмотревшись, как это делают другие, все-таки, хоть и неловко, но перекрестилась.

Вышел священник, совсем не торжественный, какой-то домашний человек, уже пожилой, лысоватый, с таким же «поредевшим» голосом, с очень русским – «вологодским» – лицом.

Он не торопился начать службу, тем более что еще читалось Священное Писание – попеременно вслух двумя девушками, и хор только начинал распеваться.

Поповский шепотом рассказал Славке, что священник – доктор богословия Михайловский – уже восемнадцать лет руководит этим приходом, владеет несколькими языками, бывал в Союзе и, в частности, в Средней Азии.

Тем временем к Михайловскому выстроилась очередь желающих исповедаться. Атмосфера переполненной людьми церкви, треск горящих свечей, негромкое чтение молитв, суровые лики святых, священник в уже полном парчовом облачении, бормочущий что-то над коленопреклоненными прихожанами, – все это живо напомнило Славке ее причастие и первую исповедь, она даже оглянулась, ища глазами молодую синеглазую и черноволосую бабушку, улыбчивую и белозубую смуглянку...

У Славки и в голове не было исповедоваться в грехах из-за ее весьма своеобразного отношения к самому понятию «грех». Да и к иконописному богу она тоже относилась по-своему, примерно как к портрету небезызвестного Дориана Грея:



«…Чистота и помыслов, и чувств остается в прошлом безвозвратно.
Дайте срок – и тоже научусь зависти, обману и разврату.
На лице моем напишет рок все грехи, обиды и наветы…
Мы – портрет, а Бог – всего исток – лишь прообраз этого портрета.
Ясность взора, розовость ланит – оболочка святости извечна…
Где портрет свой Господи хранит? – на земле, в обличье человечьем.
Люди, звери, звезды, воды, твердь – все Его велением не гаснет, ведь хранит в своем распаде смерть мир, где лик портрета все ужасней…»



    Но вот очередь словно подтолкнула Славку к священнику, и она сама не заметила, как оказалась, коленопреклоненная, перед Михайловским.

«Как зовут-то? – совсем не по форме спросил он. – Ярославой, во как?! А что тебя тревожит?».

«Да вот, – сбивчиво начала Славка, – я здесь, в чужом раю, отдыхаю, развлекаюсь, а дома – сегодня там очень плохо, – оставила стариков-родителей, мужа – без ухода, и за детей душа болит, не приведи Бог...».

Михайловский явно расстроился, взглянул жестко:

«Ты что – не вернешься к ним?».

«Да вы что! – заторопилась Славка, – конечно, вернусь! Я на пару месяцев приехала, и то места себе не нахожу!»

Он с облегчением перевел дух:

«Ну и слава Богу, что вернешься! Многие остаются, заманчивая здесь жизнь... В следующий раз, уезжая, постарайся наладить уход за стариками получше... Да, и вот что: в этой стране многое разумно устроено, приглядись, не по верхам, внимательнее, раз уж ты здесь: может, что дома пригодится, да и не бойся побольше работать, это всегда воздается...».

«А я и не боюсь!».

«В церковь-то ходишь дома?».

«Очень редко, почти никогда...».

Славка чувствовала странное доверие к этому человеку. Не подготовившись к разговору с ним, не ожидая этой неформальной беседы «по душам», сейчас она жалела, что не успела многое сказать ему, – он бы понял и посоветовал бы что-нибудь «дельное» – по бабушкиному любимому выражению.

Многие прихожане, как показалось Славке, во время ее сбивчивой исповеди поглядывали на нее со снисходительным сочувствием, и она сразу мысленно ощетинилась, выставила как ежик все иголки, – так она всегда реагировала на чужую жалость.

«Наша жизнь, на родине, как творчество – сплошной путь в неведомое, а вы… Вы не живете – существуете, мои дорогие, – мысленно спорила Славка со снисходительной жалостью эмигрантов, – да, вы сытно живете здесь, на чужбине, благодаря налогоплательщикам, которые своим горбом строили этот рай… Живете, забыв свою землю, прежние мечты, свое детство, которое, несмотря ни на что, для каждого остается золотыми часами жизни!.. И тоскуете по былому, а в оправдание «жалеете» нас, оставшихся собою, но эта «жалость» ни что иное, как зависть!..».

Славка, задрав подбородок, с вызовом оглянулась по сторонам. У нее возникло странное чувство, будто она не только представляла здесь родину – растерзанную, обманутую, брошенную многими, когда-то любившими ее, – но и сама была – ею… И вот – встреча. Славка переживала подобное – в меньшем, конечно, масштабе, но уже поняла, что только чувство собственного достоинства и правоты побеждает комплекс «брошенной» кем бы то ни было…



«…Никого не бросала, вроде бы, ни с отчаянья, ни во сне…
Покидают меня, как родину, изменяя себе, а не мне.
На чужбине пичуга тенькает так знакомо на весь покос!..
Заколоченной деревенькою мне оплакать себя не пришлось.
До того ли! Плодами радовать есть кого, а судить – не след.
Не у родины счастье украдено, если родины больше нет.
Влюблена и всегда возлюблена, молода и стара, как мир, не унижена, не погублена, не истерта в суме до дыр, – я все та же – и незнакомая для глядящих с тоской извне…
Никого не гнала из дома я.
Никого не зову во сне...»

 

...Воскресная служба закончилась причастием и приглашением на общий обед, после которого был обещан показ фильма об Александре Галиче. Почти все прихожане остались смотреть фильм и убирать церковь к Пасхе, Славке же Поповский посоветовал сходить в «Метрополитен», посмотреть «эту ужасно сердитую Богородицу, какой нет ни в одном музее и ни в одной церкви мира»… Видимо, Славкин рассерженный вид подсказал ему эту мысль.

Славка с облегчением покинула церковь, и ее мысли, выровненные быстрой ходьбой, потекли уже в другом направлении:

«А как жили мы все прошлые годы? Разве не подлаживались мы под чьи-то указки, страшась потерять те жалкие крохи, которые бросались нам с «барского стола»? А сегодня?.. То, что раньше пряталось за высокие слова, нынче по-хамски нагло выставлено напоказ... Разве не понимаем мы, что воровство, духовное обнищание, межнациональные раздоры идут все от той же, неверно, по рабской лени души нашей, выбранной управленческой машиной, – и снова лжем, снова притворяемся, потворствуя грешным слабостям власть предержащих, сползающих в ту же яму, где равны и воры, и их жертвы... Как говорил Хемингуэй? – «бык уже был мертв, но еще не знал об этом!».

И Славка вдруг осознала, что не имеет права клеймить советских бедолаг, рванувших сюда, в Америку, на сытные хлеба, выращенные не ими! Да пусть себе сидят в теплых комфортабельных квартирах на полном государственном обеспечении чужой родины, не желая знать ни ее законов, ни истории, ни даже языка... И вздыхают ностальгически о тех временах, когда в перепоясанных голодными очередями своих Харьковах, Одессах, Ленинградах были они не последними людьми, не беженцами, – а физиками, инженерами, врачами, музыкантами... И вкалывали сутками на грядущий коммунизм.

Не зря Никита Сергеевич Хрущев, потрясая шляпой, уверенно восклицал: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!».

Оно и живет здесь при коммунизме, это поколение: к ним приходят няни из американской службы соцобеспечения, убирают, готовят обед, возят их в прекрасно оборудованные больницы на обследования и лечение… Они даже получают пенсии от государства, на благо которого не проработали ни одного дня...

При сегодняшнем раскладе, их, не имеющих помощи от детей, на родине неминуемо ждала бы нищенская сума и вымирание от голода и болезней...

Славку внезапно захлестнула жгучая тревога за родителей.

Она вспомнила последнюю перед Америкой встречу с ними…



«В скособочившемся автобусе от родителей уезжая, вдруг пойму, что на этом глобусе из живущих всех больше жаль их…
Ах, как радовались!.. (Что ж так больно-то?) – мол, приехала дочка взрослая…
Счастье – вдруг, как прозренье, понято: в том, что нежность – еще не поздняя, что загладить вину раскаяньем и вниманьем успеешь, может быть…
…Мчит автобус сквозь ночь с окраины – перегруженный, покореженный…»



    Золотые часы детства!..

Они поблескивали на ее запястье, деловито отсчитывая комфортабельное американское время жизни... Именно тогда, перед Славкиной поездкой, мама подарила ей эти часики, достав их из «заветной» шкатулки. Часы пролежали там почти сорок лет.

…Золотые часы!

Это была новая веха в жизни семьи. Отец с отличием закончил институт и вновь стал работать по специальности. Вместе с его зарплатой в доме появилась первая ценная вещь – мамины часики, первые дружеские застолья, которые уже не были простой студенческой «складчиной»...

Собственно, Славка и не заметила бы появления этой дорогой тогда вещицы – ее всегда больше занимал живой мир, душевные обретения и утраты, а не мир вещей, но с этими часами была связана весьма неприятная для нее история.

Перед всеми праздниками – 7 ноября, 23 февраля, 1 мая, 9 мая – отец тщательно начищал свои ордена и вел дочек на парад, горделиво позвякивая иконостасом на молодецкой груди. Сестры тоже лопались от гордости, вышагивая с ним рядом: не у всех были такие орденоносные папы!

Славкино всегдашнее пристальное внимание к процессу чистки орденов и выставило ее злодеем: самое интересное, что она была не причастна к происшедшему однажды несчастью, хотя мама по сей день уверена в обратном. То ли она положила свои «золотые» часы в тумбочку с разбитым градусником рядом, то ли там оказалась папина бархотка с остатками ртути, но наутро вытащенные из тумбочки часы были не золотые, а железные. Их позолота растаяла в воздухе.

Мама расплакалась и обвинила Славку, демонстрируя всем, как, мол, отцовской ртутной бархоткой та натирала ее часы...

Славка была потрясена обвинением. Она была настолько неловкой, что просто не сумела бы этого сделать, даже если бы ей и пришло такое в голову. Да, у нее всегда «сама» билась посуда, ежеминутно рвалась одежда, «горели» ботинки... Да, она сжевала однажды мамин шерстяной шарф, стоя, наказанная, в углу под вешалкой, заглушая этим шарфом свои рыдания... Да, да, да! Но она никогда не делала пакостей – намеренно!

И потом, Славка как-то не по-детски глубоко любила маму, ее все время терзало непонятное ребенку чувство первородной вины – за все муки своего рождения.

Она не знала тогда, как доказать свою невиновность и только отчаянно, не отводя взгляда, таращилась в материнские прекрасные заплаканные глаза: «Поверь!..».

И мама, и папа, и бабушка, и даже сестра смотрели на нее с осуждением и презрением.

Славка повернулась и выбежала из дома...

Потом ее десятки раз в жизни судили несправедливо, она пережила много обид и настоящего взрослого горя, но, вспоминая ту первую боль, Славка каждый раз слышит укол в сердце.

В конце концов, бабушка привела ее, плачущую в холодном сарае, домой, успокаивая своим: «ну, ладно, ладно... ты же больше не будешь...», и часики вновь позолотили, а потом мама их вообще припрятала подальше…

Но, наверное, именно с того дня и поселилось в Славкиной душе вечное неприятное ощущение «белой вороны»: чувство отчуждения от стаи...



«…Всей родимой стае взгляды ранит – масть.
Очернять устали: «Чтобы ей пропасть!».
Скоро пропасть снега мир поглотит весь…
Я, быть может, с неба зим грядущих весть, и явилась в стаю не чернеть – светить…
В вышине растаю, чтоб о вас грустить».



    Золотые часы детства! Нестойкая позолота радостей, сусальное золото надежд, поддельная драгоценность идеалов под все разъедающей ртутью Времени!..

Бедная, милая, постаревшая мама! Все забывающая по десять раз на дню, так страшащаяся сегодня Славкиных горных лыж, разъездов по всему миру... «Ты разобьешься – а что будет с нами?» – этой детской хитростью она пытается каждый раз удержать дочку дома...

И она же своими отекшими от болезни прекрасными руками бережно достала из «заветной» шкатулки «золотые часы детства» и протянула их Славке: «Возьми с собой в Америку. Они дорогие, в случае чего их можно продать...».

Да, они были очень дорогими – бесценные эти часики! Они – часть жизни, которую не перепишешь, не выбросишь, не продашь, не поменяешь. И которую не вернешь...

Славка смотрела на «золотые часы детства» и к горлу подступал колючий ком слез...



«...О, лучше бы вовек не прозревать — какая тяжесть розы клонит долу, и что за сила гонит прочь из дому, где божеством сияет с детства мать...
И упрекнуть-то некого за то, что зрелость прибавляет ноши чувствам... (Беспечным быть всю жизнь свою – искусство!)
...Не попадая в рукава пальто, внакидку убегаешь в поздний снег... Ссутулившись и обжигая пальцы, закуриваешь – слабый человек! – и ощущаешь слово «расставаться» как прочерк супротив своей судьбы и как утрату лепестков опавших...
С собой уносит жизнь ее нам давший – по капле, шаг за шагом, – уступив свою победу вечному «ничья», откуда в свет пришла я из потемок...
Прости меня, беспечный мой потомок: твоих смертей во мне горит свеча...»

 

3. СНЕГУРОЧКА РАСТАЯЛА… 

    ...Славка почему-то не помнила своего первого школьного дня. И вообще в младших классах ей было отчаянно скучно. Всеобщая уравниловка не только одевала девочек в одинаковые коричневые форменные платья, а мальчиков – в серые гимнастерки, она не разрешала «высовываться» никому вперед других.

Старшенькая Яна пошла в школу на два года раньше Славки. У нее было слабое зрение, она плохо видела буквы и цифры, но родители долго не могли догадаться сводить ее к окулисту. Да и кто тогда ходил по врачам? – только тяжело больные да внезапно искалеченные люди...

Один такой визит к врачу – по несчастному случаю, – Славка очень хорошо помнила. Как-то летом сестры, босые, гонялись за бабочками, и Яна наступила на торчащее горлышко разбитой бутылки. На острых осколках остался кусок ее живого мяса, из ноги хлестала кровь. Яна молчала, побелев от ужаса. Зато Славка, вопя как сирена «скорой помощи», помчалась за мамой. Мама в трудные минуты жизни всегда мгновенно собиралась, проявляя удивительное самообладание. Не медля ни секунды, она схватила на руки семилетнюю дочку и помчалась бегом в ближайшую больницу, не забыв прихватить и оторванную плоть. Мама – маленькая, хрупкая, – бежала очень быстро, и Славка, ревущая благим матом, еле поспевала следом... В больнице мама настояла, чтобы оторванный кусок пришили на место, а когда врач отказался, взялась шить сама... И ведь все срослось! И Яна не стала хромоножкой...

В течение всей операции и мама, и Яна молчали, зато Славка не переставала орать, стоя за окном: ей было по-настоящему больно...

В эту осень Яна пошла в школу. Ее так усердно – всей семьей, по очереди, – учили читать и складывать буквы, что Славка, сострадая, выучилась этой премудрости раньше нее. Потом все уладилось, сестра надела очки, выправилась в учебе и даже стала «хорошисткой». А Славка, пятилетняя, ожидая ее прихода из школы, потихоньку начала читать все, что попадалось на глаза, да и втянулась в это дело. Детских книг в доме не было: сестре хватало для мучений ее учебников, сказки бабушка всегда придумывала сама, а про Славкино тайное умение еще не знали. Поэтому подбор чтения у нее был странный: первая прочитанная ею книга была «Детские года Багрова-внука» Аксакова (ее прельстило слово «детские») – книга скорей для взрослых размышлений; вторую она выбрала не лучше: «Тиль Уленшпигель» Шарля де Костера. Самое большое впечатление произвели на Славку сцены пытки «колдуньи» Кэтрин: Славка ощущала их физически, похудела, стала плохо есть и спать... Бабушка, не подозревая о причинах, взялась лечить ее от глистов и от сглаза. Третьей Славкиной книгой был мамин учебник по гинекологии и акушерству. Ее очень заинтересовали картинки, и она прочла всю книгу, сидя под столом в кухне, потому что мама целый день искала свой запропастившийся учебник.

Разоблачили Славку как раз из-за этой книги. К ней пришла поиграть соседская девочка Тома. Мама, оторвавшись от зубрежки (она как раз сдавала сессию), сказала с горечью, сравнив взглядом Славку и ее подружку: «Томочка! Какая ты всегда аккуратная! Где таких детей берут? – наверное, из церкви...». Славка не выдержала и возразила: «Прям!.. Из живота!..». Мама, бросив зубрежку, взялась за Славку: откуда и что она знает? В процессе расспросов выяснилось, что Славка знает, откуда дети берутся, но не знает, как они туда, в живот, попадают...

Почти час понадобился маме, чтобы выяснить источник Славкиных глубоких познаний. Попутно открылась и тайна потерянного учебника...

Мама не поленилась отвести и записать дочку в детскую библиотеку, которая была рядом, за углом, и Славка неполных шести лет уже расписывалась сама в карточке, выбирая очередную книгу. Но и папин сундучок она не оставляла без внимания, благо тот всегда был под рукой, если не сказать ближе, да и не закрывался на праздники и выходные.

И вот Славка, уже прочитавшая смешные рассказы молодого Чехова, лермонтовского «Мцыри», всего Шерлока Холмса, должна была по складам читать в классе «Ма-ма мы-ла ра-му»... Ее муки еще усугубились косноязычной речью, – молчаливое сидение над книгами не способствовало развитию красноречия, и Славку дразнили сверстники, на нее сердилась учительница... Она была неглупая женщина, Анна Георгиевна: именно она догадалась заставить Славку подолгу читать вслух. Речь пошла на поправку, и к весне почти прекратились дразнилки и Славкины дикие драки с одноклассниками.

В первом же классе произошел со Славкой один нелепый случай, еще более отвративший ее от школы. Она уже начала читать вслух по целому уроку, стоя у доски перед классом. Это были книги по обязательному внеклассному чтению: рассказы об идеальном детстве Ленина, о его гимназическом упорстве, о студенческих годах... Дело было перед Новым годом, школа готовилась к утреннику, и учительница, решив немного поддержать Славку, не уверенную в себе и дичащуюся других детей, назначила ее Снегурочкой на предстоящем празднике. Славке завидовали все: помогать самому Деду Морозу!..

Однажды, забегавшись на перемене, Славка не успела сходить в туалет. Уже начав чтение, она поняла, что долго не выдержит. Прервавшись, она шепотом попросила учительницу отпустить на минутку. Та, не отрываясь от проверки тетрадей, резонно возразила: «Перемена была только что!.. Читай дальше...». Больше проситься Славка не решилась. Читала, читала, не умолкая ни на минуту, даже когда предательская струйка побежала по чулкам... Но тут раздался громкий возглас: «Снегурочка наша растаяла!..». И грянул дружный злорадный хохот всего класса.

Славка убежала домой – раздетая, в слезах – по морозу. Конечно, слегла... В ее раскаленной от температуры голове тогда впервые и возник тот звенящий вихрь, который перенес ее бог знает в какие времена, совсем в другую школу – на зеленый луг древности…

…Вокруг опушки, на которой живописными группками сидели дети в длинных белых рубашках и старательно внимали седобородому старцу, высились громадные деревья, пронизанные утренним солнцем. Ветер шевелил на Славкиной макушке густые золотые кудри, схваченные узеньким ремешком, пересекающим лоб. Она ощущала себя своей среди своих, и урок захватывал ее чрезвычайно. Это был урок математики из учения богини Яви.

Старый волхв Сирафим учил девятилетнюю малышню искусству изменения качеств вещей. Перед Славкой лежал серый булыжник, который она должна была сделать невидимым. Славка самозабвенно сводила в один пучок мысли, эмоции и чувства, и, порой забывая о необходимом вращении ладонями, старательно шевелила губами, – творила заклинание: «Стань не тем, что есть, – воскресни; сам собой, живой, исчезни!..». Внезапно камень превратился в яйцо, потом стал прозрачным, позеленел и …запрыгал по траве живым лягушонком. Вокруг вспыхнул такой оглушительный хохот, что с верхушки ближайшего дуба вспорхнула птичья стая.

«Ох, Веста, Веста! – покачал головой волхв, – ты рано взялась за чаромантию... Торопишься, спешишь… Опять подглядывала за старшими?».

Веста, – с которой Славка сразу внутренне отождествила себя, – виновато опустила голову. Да, она вчера пробралась на занятия старших ребят, но не на урок Велеса, учащего волшебству, – там она побывала еще на прошлой неделе, – а вчера ей повезло проникнуть на урок колографии: ей хотелось поскорее научиться писать вещие слова, превращающие дальнейшую судьбу пишущего в красоту и гармонию. Она хотела вырасти уверенной, стройной, высокой, покоряющей всех одним лишь взглядом загадочных зеленых глаз, – полностью изменив свою невзрачную внешность белобрысой тугощекой толстушки.

В начальной школе, которая учила детей до четырех лет вспоминать свои последние прежние жизни и заново постигать мир, Веста узрела свои столь запутанные и некрасивые судьбы, что мечтала нынешнюю перекроить по-своему. С четырех до восьми лет формируя свое эфирное тело, уже в химназии, она ушла с головой в алхимию: Весту потрясло, как правильно подобранные слова способны изменять свойства и качества различных веществ и даже организмов. Наставников радовало ее упорство в изучении и составлении слов-близнецов из уже известных: бывало, за урок Веста исписывала целые берестяные свитки, составляя все новые заговоры из созвучных слогов.

Она еще не осознавала, что во всех жизнях ее просто тянет заполнить словами и рисунками любую девственную белизну – камня ли, бересты, выбеленной печной стенки…



    Выныривая из этого сновидения, Славка впервые упивалась вечной страстью своей души, порождающей непохожесть на других, внутреннее одиночество, приемлющее одного собеседника: белый лист бумаги…

Стихи еще не были ею написаны, но они уже окликали ее из пространства:

«…Опять к тебе – с вопросом, но ответ пока сокрыт в поверхности блестящей, – мой белый лист, – ведь ты немало лет связуешь сны о прошлом с Настоящим: ум мечется меж явью и мечтой, весь в миражах былого и незнанья…

Строкой летящей вновь скажи о той неуловимой точке мирозданья, где я жива всегда, на чем стою, где мой исток, где все уже нетленно…

Мой белый лист, хранящий колею Пути, что я осилю непременно, скажи – вот этой певчею строкой, – как Путь Добра найти среди метаний?

…Мерцает лист, уже чуть-чуть другой, – поляна, испещренная следами: вот лисий след, вот заячий, а вот прокрался волк, хватая снег клыками…

Нам суть вещей дается как исход, что пишется не набело веками…»

…Уснув далеко за полночь, Славка проснулась от оглушительной тишины. Смолкли птичьи голоса в лесу. За окном ее американской светелки крупными частыми хлопьями валил снег. Все поля и холмы были уже погребены под толстым белым покровом.

Спустившись вниз, в столовую, Славка обрела дар речи и поздравила Элайн с русской зимой.

Элайн была явно обескуражена этим непонятным природным явлением во второй половине американского апреля. Как директор всего Ледиг Хауса и его тридцати акров земли она явно что-то недоработала с погодой и теперь, как могла, хлопотала о тепле в коттеджах и в душах колонистов.

Славке стало совестно: ведь именно она вызвала на гостеприимную землю Америки все беспросветные метели советских шестидесятых лет. Уже засыпая, она прокрутила в памяти тот кусок своей жизни, и он завьюжил, закружил первыми успехами, обжег морозом первых прозрений, забросал снежными шапками первых неудач...

И все это материализовалось, как та «божья коровка» с гусиного луга детства...

Едва отхлебнув горячего кофе, прихватив кружку с собой, Славка поспешила наверх, в свою комнату: в солнечном сплетении уже начинал вращаться звенящий теплый вихрь, растекаясь вокруг, и она так надеялась улететь в просторы древности, к асурам, где ей было светло и уютно.

Но Создатель, видимо, устав за ночь от сотворения апрельской зимы, явно поленился и зашвырнул Славку в видение, в котором она уже побывала неоднократно, выходя из него каждый раз с отчаянно бьющимся сердцем и сосущей тоской в груди, напоминающей чувство «невыученного урока».



    …Вообще-то это тоже была глубокая древность земли, но совсем другая, – возможно, протекающая в параллельной реальности. Этот мрачный огромный дом, сложенный из толстых мшистых бревен, Славка узнавала уже с полувзгляда. Большой пустой участок вокруг дома был тоже огорожен частыми бревнами, заостренными кверху. Никаких кустов и деревьев вокруг дома не росло, и тому была веская причина. Даже траву обитатели дома старались скашивать почаще.

Едва солнце заходило за верхушки густого мрачного леса, подступавшего со всех сторон, как темнота обрушивалась на человеческое жилье, непроглядная и густая. И тут же к частоколу спешили звери: клыкастые тигры с красными от злобы глазами, огромные мохнатые волки, длинномордые черные медведи, какие-то мерзкие зверьки поменьше с двумя рядами острых щучьих зубов в оскаленных пастях… Все они, истекая пеной и рычанием, бросались на частокол, пытаясь повалить его, проникнуть внутрь…

Обитатели дома по очереди выходили на ночное дежурство, всю ночь поддерживая пламя костров, разложенных вокруг дома и время от времени отпугивая особо ретивых «гостей» смолистыми пылающими факелами.

В этой реальности царил явный матриархат: всем заправляла седая бледная старуха-мать, ростом около трех метров, – именно в нее перевоплощалась Славка в этом видении, – и такие же длинные семь невесток старухи, но более гибкие, и тоже белолицые, светловолосые. Семь гигантов-братьев, по всей видимости погодков, беспрекословно слушались женщин. Впрочем, «слушались» трудно сказать: семья словно хранила обет молчания, ни одного слова не слетало с их плотно сомкнутых губ и общались они, вероятно, телепатически. Было неизвестно, носили ли они какие-либо имена или различали друг друга без них.

Рассвет наступал так же внезапно, и братья дружно уходили на охоту, торопясь до темноты принести домой либо тушу огромного быка, либо бесчисленные связки битой птицы и мелких зверьков. Добыча жарилась тут же, на дворовых кострах, и семья молча съедала неимоверное количество жареного мяса безо всяких приправ.

Впрочем, невестки время от времени тоже ходили в лес – собирать ягоды, похожие на крупную смородину: они приносили их в больших плетеных корзинах и потом варили из них кислый, терпкий, но приятный на вкус напиток. Семья ожидала прибавления: трое невесток ходили «уточками», и старуха запрещала им поднимать полные корзины, при непослушании бросая на них суровые взгляды из-под седых нависших бровей.

Через двор протекал ручей, выбиваясь из чистого лесного ключа, который свято ценился обитателями подворья: воду из него медленно и благоговейно черпали чистой деревянной плошкой.

И на этот раз, как и во всех повторяющихся видениях про лесных отшельников, невестки, уйдя по ягоды, не вернулись из леса.

Братья-охотники едва дождались рассвета, и ушли, как один, в лес: искать своих жен.

Старуха же, прометавшаяся всю ночь, присела у ключа, окаменев, вслушиваясь в пространство, которое отвечало ей молчанием.

Не прошло и полдня, как братья вернулись: каждый нес на плече растерзанное тело своей жены.

Тела невесток уложили возле ключа, свекровь сама обмыла каждую, переодела в чистые рубища и застыла над ними в скорби. Губы ее были плотно сомкнуты, молчали сыновья, стоящие вокруг, но из сердца старой женщины рвался такой горестный вопль, что Славка, как и в прошлые разы, катапультой вылетев из видения, вскочила с кресла, прижимая руки к груди, в которой бушевала, разрывая ее, неистовая боль…



«Не расстаться мне с этой болью. Износилась душа – как шаль.
Бог навек наказал любовью, в ней упрятав свою печаль: словно странник по душам нищим, бродит, болью пометив Путь…
Если жизнь ощущаешь лишней, значит вечность вместилась в грудь.
Все дороги в пыли слежались: наследила везде беда.
Безысходна былая жалость, хоть и помнишь о ней всегда в каждой новой судьбе, что вольно, как казалось, всходила вся…
Промолчу про любимых. Больно. Лишь прикрою рукой глаза…»


   …Снег за окном все не кончался. Он теперь стоял сплошной стеной, отрезая Славку с ее болью от всего мира, словно заставляя подумать над только что увиденным.

Но как могла она, случайно залетевшая в ту мрачную реальность, спасти лесную семью, после гибели невесток обреченную на медленное бесплодное угасание?!.. Почему Создатель вновь и вновь возвращает ее в этот ужас, словно обвиняя …или предостерегая? Может, Славкина нелепая замкнутость, что, по сути, является ни чем иным, как гордыней, страстью к свободе и полной власти в любви, привела этих лесных людей к их одиночеству, к отрыву от себе подобных?.. Да и люди ли это были? – белоснежные, чуть ли не светящиеся великаны…



«…Мы в этом мире, может, только тени – стихий, животных, птиц, камней, растений, зарядов, вспышек, запахов, цветений, – лишь отзвук их древнейших сновидений?..»



    ...Задумавшись над этой загадкой, Славка, спускаясь вниз, на кухню, чтобы подлить кипяточку в остывший за утро свой кофе, поскользнулась на крутых ступеньках и пересчитала их затылком и позвоночником, попутно расколотив керамическую кружку и с ног до головы облившись остатками холодного кофе... На шум мгновенно сбежались колонисты: захлопотали вокруг, перенесли Славку на диван, обложили сухим льдом, напоили аспирином, сами собрали все осколки и вытерли кофейные следы с пола и стен...

Славка чуть не разрыдалась, так тронули ее эти нежные хлопоты. В голове проносилось: «Господи, какая я недотепа! Вся моя судьба – нагромождение нелепостей… Мои замужества, мои любимые дети, выросшие не благодаря, а вопреки моим стараниям, даже книги, и те, обязательно выходят со скандалом...».

Но в это мгновение Славка опомнилась и мигом прервала самосожаления: вспомнила, что ее мысли и желания манифестируются в реальности, хоть и с опозданием, но точно. И так уже немало «накаркала» себе…



«…Есть расставанья: как в пески – река. Есть расставанья – как роса с цветка.
А есть – нежней касанья мотылька – сердца терзает долгие века…»



    Вообще-то со стороны Славкина жизнь выглядела очень привлекательной и порождала массу зависти. Одна Славкина приятельница, дружившая с ней в «благополучные» годы и порвавшая отношения в трудный период Славкиной жизни, когда в нее бросали камни все, кому не лень, в последнем разговоре «по душам» так охарактеризовала ее жизнь, выразив сложившуюся общепринятую точку зрения: «Ты всегда порхала по верхам, тебе все давалось легко – и книги, и деньги, и слава, – а вот теперь-то и покрутись безо всего этого, помучайся, как все...».

Одним словом, «ты все пела – это дело, так, поди же, попляши!».

Пожалуй, для Славки самым неприятным литературным произведением была Крыловская басня «Стрекоза и муравей». Славка возненавидела ее с детства, и сюжет басни, словно в отместку, преследовал ее всю жизнь, повторяясь вновь и вновь, уже на Славкиной судьбе.

В третьем классе на школьной сцене Славка изображала как раз стрекозу. И когда толстячок Сережка, в тулупчике, в добротных стеганых сапожках, со смешными усиками на шапочке, топнув упругой ножкой, вдруг вскричал на весь зал: «Ты все пела?! Это дело! Так поди же, попляши!», а хор, притаившийся за пыльной занавесью, зловеще подхватил эту строчку, Славка, сгорбившись и заворачиваясь в драную кисею своих крыльев, вдруг похолодела от ужаса и заплакала настоящими слезами.

Это начиналась судьба.

Славка потом столько раз переживала подобные сцены и в страшных, и в курьезных ситуациях, что даже выработала к ним своеобразный иммунитет, прощая – загодя, как бы авансом, – муравьев, рукоплескавших ей вчера, за их завтрашний злорадный отказ помочь ей в чем-то.

Впрочем, в реальной жизни она с одинаковой любовью относилась ко всем насекомым, не вынося только упырей и паразитов. Но стрекоза была особой Славкиной любовью. Она узнавала в ней себя, бесконечно мечущуюся в поисках хлеба насущного – для «стрекозят», для больных родителей, для новых стихов, которые тоже – дети... В трудные минуты она говорила сама себе:



«Стрекозиная душа, ты ушла, сдается, в пятки?!
Чудо – осень хороша!
Поиграй с листвою в прятки, и не вздумай, наконец, вслед за первой просьбой снега в спячку, словно под венец, вся дрожа, бросаться слепо…
Надо выстоять хоть раз, хоть однажды, хоть бы сдуру…
…Знаешь, глупость напоказ иногда спасает шкуру!..»



    Увы! – Славкина легкая «порхающая» жизнь научила ее всему: бессонной ночной работе над стихами и переводами, ремонтным работам, консервации, уборке, стирке, штопке, вязанию, шитью, поварскому искусству и т.д., и т.п... Не научила только одному: быть как все и со всеми вместе...

А ведь когда-то бабушка, «учуяв ее слабинку», учила Славку именно этому: единству с себе подобными, коллективному труду… В ход воспитательной работы шло все: и театральные представления, созданные силами всей уличной детворы, и различные коллективные игры, и совместные походы в кино, на базар, и даже строительство сарая…

Знаменитый бабушкин сарай появился в самом начале незабвенных шестидесятых лет. К этому времени Славкина семья переехала с «летища» в Ворошиловскую слободку, расположенную сразу за чертой города.

Но как раз подступило время целины и строек-гигантов, и в газете было опубликовано постановление киргизского правительства «Большой Фрунзе», по велению которого все «ворошиловцы» вмиг стали городскими жителями.

Это время было отмечено тотальным обрусением всей многонациональной Киргизии. Из школьных программ было изъято изучение киргизского языка. Плохо говорить на русском стало стыдно.

Не только все коренные Таалайбеки и Сарыгулы мгновенно превратились в Толиков и Серег, но и кавказские малые и большие народности стали окликать друг друга непривычными для их горла именами: «Машя!.. А-и-нна!.. Андры!..» Кавказцы не были ни эмигрантами, ни беженцами. Их просто насильно свезли сюда, на окраину империи, еще во время войны «очищая» стратегически важные территории, да и забыли про них напрочь.

Ворошиловская слободка была населена столь интернационально, что просто невозможно было запомнить, кто есть кто: русские, немцы, украинцы, белорусы, евреи, киргизы, казахи, узбеки, татары, чечены, ингуши, аварцы, курды, осетины... Все эти народности, – каждая со своей культурой, традициями, бытовым укладом, – сосуществовали друг с другом как параллельные реальности, пересекаясь в редких случаях.

Всеобщее тотальное обрусение с одной стороны облегчило общение соседей, а с другой... Кто знает, как далось изучение довольно сложного русского языка какой-нибудь пожилой аварке, обремененной неустроенностью громадной семьи?.. Ей не надо было сдавать экзамен на гражданство, и льготы ей за это не светили – учи, не учи язык, но, не зная его, она не могла даже пойти в хлебную очередь, чтобы, выстояв там шесть-семь часов, купить положенные граммы на «человеко-семью»...

Славкина бабушка, покупая молоко у такой бедолаги, ласково выговаривала ей: «Да не ломай ты язык! По мне – хоть на каком чеши, главное, что продукт у тебя дюже добрый!».

Позже Славка много раз будет пытаться выучить чужой язык, как свой, – ей придется просиживать ночи напролет со словарями, переводя стихи на русский с киргизского, – это будет ее трудный хлеб переводчика.

И вот тогда она поймет, как сложно выучить язык, не впитанный с молоком матери:



«…Не задумываясь – как дождь льется с неба, стучит по крышам, – говорю, и любую ложь за чужим восхваленьем слышу; недосказанное – и то – воссоздать несказанно просто до незначащей запятой, до значительности вопроса…
Это – с детства родная речь: от рождения, до рожденья…Речке так же нестрашно течь, огибая нагроможденья каменистых своих брегов, покушающихся на русло…
Я, наверно, была б другой, если б вдруг не родилась русской: и покорнее, может быть, и мудрее, и даже краше…
Только тем и прекрасна быль, что – чужая не станет нашей: и во сне, и в глухом бреду – пусть как роль затвердишь иное, – но очнешься в своем аду, где и боль, и тоска – родное, где и ругань сладка на вкус, где и в жалости чуешь жало, где срывается просто с уст имя Божье – без мольб и жалоб…
Так не вызубрить, не приять речь иную, что рядом-мимо: с ней, как с соской во рту, не спать, с ней, вздохнув, не сойти в могилу…»

 

Кроме массового перехода на русский язык то время запомнилось еще и хрущевской денежной реформой, произведенной для «вытряхивания запасов из чулков». Деньги стали в десять раз дороже: прежний рубль приравнивался к десяти копейкам. Как выяснилось вскоре, товаров не прибавилось ни в магазинах, ни на рынках, а цены «округлились» на удорожание.

И как раз в этот момент Славкины родители строили дом. Собственно, строилась вся улица: особенно хорошими строителями оказались кавказцы. Квартируя в маленьких халупах большими семьями, они начали на пустырях возводить дома: в основном саманные, но очень добротные и просторные.

«Саманоманией» были охвачены все, даже бабушка. Зять и слушать не хотел о глинобитном домике, покупая на зарплату и растаявшую враз после реформы государственную ссуду добротные стройматериалы.

Тогда бабушка затеяла другое строительство – хозяйственных пристроек: летней кухни, курятника и прочих «загончиков». Зять, скрепя сердце, сколотил формы для отливки самана. Славка с Яной босыми ногами месили мокрую глину с соломой, накладывали ее в форму поплотнее и вместе с бабушкой тащили за веревку эту форму волоком до солнцепека и там переворачивали, точными ударами постукивая по дну. Одна форма – три кирпича. Кирпичи выкладывались рядками вдоль всей улицы. Сохли они недели две, потом надо было их уложить в специальные пирамиды с окошечками – для окончательной просушки.

За лето сестры с бабушкой построили роскошный сарай с отдельным помещением для угля и дров. Отец в это время уже возводил из кирпича стены дома, изредка давая дочкам уложить ряд-другой. После тяжелого самана кирпичи казались легкими, игрушечными... Домик тоже возводился почти игрушечный – с крошечными четырьмя комнатками, две из которых были проходными, а одна предназначалась для кухни. Мать просила хотя бы на метр-другой шире заложить фундамент, но отец выходил из себя, доказывая, что просто не хватит стройматериалов «на хоромы»: «Что я – будущий детский сад буду строить?! Я честный человек, я партиец, я не ворую, а живу на зарплату...». Тогда это была главная гордость многих людей.

После переезда в новый дом Славку с Яной разлучили: Яна стала спать с бабушкой на кухне, а Славка – в проходной комнате, на «раскладушке», убирая ее каждое утро. По ночам о Славкину кровать по очереди спотыкались все, пробираясь «на двор»: «раскладушка» не умещалась вдоль стены, Славке приходилось раскладывать ее по биссектрисе.

Сундучок перекочевал в сарай: в нем стали хранить зерно для кур. Книги встали на полки, сколоченные отцом. Вокруг дома закипел первоцветом вишневый сад.

И – самое главное – в доме появился телевизор, чудо двадцатого века: громадный ящик с крошечным, чуть побольше почтовой открытки черно-белым экраном, увеличенным приставной линзой: он показывал один раз в сутки местные последние известия и какой-нибудь советский фильм.

Что и говорить, вся семья не пропускала ни одной передачи, а зачастую к ним приходили и соседи – поглазеть на эту диковинку, которая далеко не всем была по карману.

Этой весной полетел в космос Юрий Гагарин и родилась младшая сестренка Санечка – уже в роскоши: в собственном доме с садом, с телевизором «КВН»...

На полях тетрадки по физике Славка писала с упоением:

 

«Здесь всегда, как будто в праздник, белопенны занавески. 
В них запутался, проказник, вешний ветер – резвый, резкий, – надувает парусами тюль, похожую на иней…
Кот янтарными глазами целый день следит за ними, на полу разнежась светлом, где ломтями солнце тает, где, влетев в окошко с ветром, пляшет точка золотая; посмотрел, прихлопнул лапой – оказалась пчелкой шалой…
Кот вылизывает жало, плача горько, виновато…
А вокруг смеются дети, в самовар глядятся жаркий; им кота совсем не жалко, потому что в сердце – ветер, потому что пахнет вербой, куличами, близким летом, несомненной доброй верой в то, что кружится планета, что всегда пребудет мама божеством тепла и света…
И для счастья надо мало.
И зовется домом это…»

 

4. РУБИКОН

    Ранняя юность Славки началась уже в новом доме.

Именно в это время Славка переживала свой первый «литературный дебют».

Ее школьная поэтическая известность пришла со скандалом…

 

(ВНИМАНИЕ! Выше приведено начало книги)

    Скачать полный текст в формате Word (1,4 Mb)

 

© Суслова С.Г., 2010. Все права защищены 
    Произведение публикуется с разрешения автора

 


Количество просмотров: 2680